Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Скажи же нам, кто был сей славный, достопочтенный муж.
– Да, он и впрямь был славен, и мне странно, что вы еще не догадались, о ком речь. То был разумный, прозорливый, грозный «Что-Скажут?». Все его знали, и даже государи уважали и побаивались. «Что скажут, – говорили они, – ежели я, государь, кому надлежит быть зерцалом чести и улучшать нравы, стану для них позорищем и губителем?» – «Что скажут, – говорил вельможа, – ежели пренебрегу своими обязанностями – а их так много! – окажусь недостоин знаменитых предков, что обязывают меня к подвигам, а я устремлюсь к подлостям?» – «А обо мне что скажут, – говорил судья, – ежели я, чей долг блюсти справедливость, нарушу ее, стану преступником? Не бывать тому!» Честная жена, к нечестью соблазняемая, тоже вспоминала о нем: «Что скажут, ежели я, добронравная супруга, из Пенелопы стану Еленой, отплачу мужу за доброе обхождение дурным поведением? Боже меня упаси от такой низости!» Скромная дева, в уединенном своем вертограде, блюла себя, говоря: «Чтобы я, душистый цветок, принесла гадкий плод? Мне, розе, – от позора краснеть? В окно себя на показ выставлять? Язык распускать, пищу для языков давать? О нет, нет!»– – «Что скажут, – говорила вдова, – когда так скоро променяю реквием на аллилуйя? Лишь умер супруг, явился друг, от дождя слез сорняки похоти». – «Что скажут, – говорил солдат, – об испанце, который среди галльских петухов показал себя мокрой курицей?» – «Что скажут обо мне с моими познаниями, – говорил ученый, – коль ученик Минервы станет жалким рабом Венеры?» – «Что скажут молодые?» – говорил старик. «Что скажут старики?» – говорил молодой. «Что скажут соседи?» – говорил порядочный человек. И вот – все себя блюли. «Что сказали бы мои соперники?» – говорил рассудительный. – «То-то настал бы для них радостный день, для меня – горестная ночь!» – «Что сказали бы подчиненные?» – говорил начальник. «Что сказал бы начальник?» – говорили подчиненные. И вот – правителя боялись и уважали, все шло ладно и складно. Не стало его, не стало и добра. Все пошло прахом.
– Но что же случилось с суровым сим Катоном, со строгим сим Ликургом?
– Что случилось? Стал он для всех несносен, люди не успокоились, пока от него не избавились. Ополчился на него остракизм грубой толпы, изгнали добро из нынешних нравов. Знайте, град сей с течением времени разрастался, изменялся, росло население, а с ним и хаос, ведь всякая столица – это Вавилон. Люди жили, не зная друг друга, – беда многолюдных селений. Мало-помалу перестали они чтить великого правителя, сперва не слушали, а там и дерзить стали. Грехов хватало у всех, а потому никто никого не судил, никто ни о ком не судачил, каждый о своем помнил – и помалкивал: засунет руку за пазуху, и вытащит ее в проказе, где тут других хулить! Уже не говорили «что скажут», но «что скажу я о нем, чего не мог бы он обо мне сказать, да еще с лихвою?» И вот, всем скопом собравшись, изгнали из города «Что-скажут». Тотчас пропал стыд, не стало чести, удалилась скромность, сбежало самолюбие; о долге никто не помнил, все кувырком пошло. Назавтра же светская дама стала дамой полусвета, дева – девкой; купец мошенничал, набивая мошну; судья замазывал вину тех, кто подмазывал; мужи науки сцеплялись, как пауки; солдаты задавали лататы. Всеобщее зеркало и то стало негодным. Вот и честь исчезла, следа ее нет. Ах, зачем искать поздним вечером то, что другие не нашли и в полдень.
– Неужто? И в таком славном граде? – удивлялся Критило.
– Был славный, стал тщеславный, – сказал Мом, – сплошной угар, дым столбом, чистый Содом
– О нет, ты неправ, – раздался голос человека, в этот миг показавшегося. Да и было что показать – лицом гладок, улыбкой сладок; полная противоположность Мому по облику и обхождению, нраву и наряду, делам и словам.
– Это чей же подданный? – спросил Андренио у одного из свиты, многолюдной и разношерстной.
– Подданный – это ты верно сказал, – ответил тот, – он всеобщий подданный, всем поддакивающий.
– Какой румяный!
– Чтоб румянец стыда не виден был.
– Какой цветущий вид!
– Умеет жить.
– Видно, в порядке и печенка и селезенка. И так раздобрел – в наше-то недоброе время!
– А он всеобщий нахлебник.
– С виду простоват.
– Это для виду. Ведь умного опасаются, от умного спасаются.
– Похоже, слов обедни не знают и половины.
– Зато знает, где обедать и когда сказать «аминь».
– И как его звать?
– Имен у него много, и все хороши. Зовут его добряком, добрым Хуаном, аллилуйщиком, поцелуйщиком, он mangia con tutti [491] хлеб, да еще сдобный. Настоящее его имя по-испански «si, si» [492], а по-итальянски «bono, bono» [493]. И как имя Мом происходит от «нон» [494], где по невежеству или лукавству «н» заменили на «м», так и у этого от «bono, bono» осталось «бо-бо», ибо все ему любо, и зовут его «Боб». На явную глупость скажет: «Мило, мило»: о беспардонном вздоре:. «Превосходно»; о вопиющей лжи: «О да, да»; о глупейшем промахе: «Очень удачно!»; о нелепейшей выдумке: «Прелестно!» 1 аким манером он со всеми в ладу, всем собутыльник, все ему впрок – с дурости других имеет недурной доход.
– Но тогда надо бы его назвать «Эхо Глупости». Скажи, однако, почему древние не сделали его божеством, как Мома? Такой любезный и приятный господин – куда Мому!
– Тут многое можно сказать. Он, знаете ли, хотя и льстит, да каждый думает, что лесть заслужена, и за нее не благодарит. Услуживает он многим, да никто не платит, и помрет бедняжка под забором. К тому же некоторые полагают, что от него миру пользы нет, напротив – великий вред. Бесспорно одно: коварство людское куда меньше ценит его простоватую лесть, чем боится издевок Мома.
Ох, и всполошился же Боб, увидав Мома! Начался меж ними двумя яростный спор. Сбежались приверженцы, сгрудились в два отряда: смутьяны, критиканы, умники, всезнайки, нытики, капризники, сатирики и злословы поддерживали Мома. А угодники, любезники, аллилуйщики, подхалимы, разини и простофили стали на сторону Боба. Критило и Андренио глядели во все глаза, как вдруг подошел к ним некий чудак и сказал:
– Нет большей глупости, чем слушать глупости. Коль ищете Честь, пойдемте со мной: я приведу вас туда, где пребывает честь всего мира.
Куда он их привел и где они на самом деле ее нашли, узнаете в следующем кризисе.
Кризис XII. Престол власти
Заспорили однажды Искусства и Науки, кому из них подобает высокий титул царицы, солнца разума и августейшей владычицы знания. Поставив вне конкурса священную Теологию (науку воистину божественную, ибо цель ее – познание Божества, установление бесчисленных его атрибутов), подняв ее высоко над собою и даже над звездами, – в ряд с кем-то ставить ее было бы дерзостью изрядной, – остальные науки, каждая из коих, разумеется, почитает себя светочем истины, путеводной звездой разума, открыли спор. Выдающиеся умы высказались в пользу обеих Философий – умы изобретательные за натуральную, рассудительные за моральную; среди них блистали Платон, одаривший бессмертием богов, и Сенека – нам подаривший бессмертные сентенции. Не менее многочисленной и блистательной была свита Гуманистики, умы все гуманные. Один из них, остроумец в плаще и при шпаге, закончил свою речь так:
– О достохвальная Энциклопедия, вся мудрость жизни в тебе заключена! Само твое имя Гуманистика говорит, сколь достойна ты человека. И недаром люди разумные дали тебе прозвание Изящной Словесности – среди Искусств и Наук ты более всех блистаешь изяществом.
Но вот Бартоло и Бальдо подняли голос за Юриспруденцию; с изумительной эрудицией, ссылаясь на сотни две текстов, они убедительно доказали, что только ей удалось открыть дивный секрет, как сочетать честь и пользу, вознося ее адептов на должности высокие, высочайшие.
Гиппократ и Гален, рассмеявшись, сказали:
– Господа, у нас-то дело идет ни много, ни мало о жизни. Чего стоят все блага, если нет здоровья?
И уроженец Алькала, ученый Педро Гарсиа [495], простецкое свое имя озаривший славою, тогда напомнил, что и божественный мудрец велел почтить врачей, а не юристов или поэтов.
– Вот они где – и Честь и Слава! – хвалился историк. – Мы, мы даруем личностям жизнь и бессмертие!
– Ба, ничто не сравнится в приятности с Поэзией, – твердил поэт. – Пусть Юриспруденция берет себе честь, а Медицина – пользу. Но наслаждение, восторг да будут отданы сладкогласным лебедям.
– Вот как? А Астрология? – удивлялся математик. – Неужто нет у нее счастливой звезды, у нее, у той, что со всеми звездами дружит и с самим солнцем за панибрата?
– Э, нет, чтобы жить всласть и иметь власть, – заявил атеист, си-речь, этатист, – я выбираю Политику. Это наука королей, а стало быть – королева наук.
Спор претенденток был в самом разгаре, когда великий канцлер Знание, достойный президент ученой Академии, выслушав все стороны и взвесив их доводы, подал знак, что сейчас огласит приговор. Вмиг он успокоил шумевших, все с нетерпением обратились к нему, вытянули шеи, поднялись на цыпочки, насторожили уши, впились глазами. Посреди этого благоговейного молчания – и муха не прожужжит! – строгий президент расстегнул камзол и достал хранившуюся на груди книжицу-карлицу, страничек в двенадцать – не том, атом; подняв ее высоко для всеобщего обозрения, он сказал:
- Ночь в Лиссабоне - Эрих Мария Ремарк - Классическая проза
- Вырезки из вчерашнего номера газеты «Лас нотиниас» - Франсиско Аяла - Классическая проза
- Встреча - Франсиско Аяла - Классическая проза
- Скончавшийся час - Франсиско Аяла - Классическая проза
- ЗАТЕМ - Сосэки Нацумэ - Классическая проза