Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Richard Watts, Jr. Comic-strip Dictator // New Republic. 1947. Vol. 117. July 7. P. 26–27
(перевод А. Спаль).
Натан Л. Ротман
Марионетка под гнетом тирана
Г-н Набоков — писатель огромной технической мощи, и едва ли нужно доказывать, что действительная фабула романа далеко не самое в нем главное. В этом легко убедиться. Набоков в совершенстве владеет всеми видами виртуозности, которые были разработаны в нашем столетии. Естественно, он многим обязан Джойсу; это становится очевидным в отступлениях и отдельных (одномоментных) погружениях в глубины сознания, в певучих фразах, в непрерывных литературных аллюзиях (которые вполне уместны здесь, где главный герой — Адам Круг, университетский профессор).
И есть, конечно, в романе решительный финальный аккорд — сознательная, я бы сказал, дань мастеру, — когда Набоков прерывает свое холодное, безучастное повествование долгим и странным диалогом на тему Шекспира и «Гамлета», как это делал Джойс в «Улиссе».{90} Естественно, я не имею в виду подражание. Здесь продолжение идей первоисточника. Набоков — художник, имеющий на это право, ибо всецело и непринужденно ориентируется в мирах сознания и подсознания, высвечивая их демонстрацией такого литературного фейерверка, которым не может не наслаждаться всякий образованный человек.
Он неровня Джойсу, да и не нуждается в подобной характеристике, но можно ли твердо сказать, что автор «Улисса» также не скрывал за своими фейерверками и в своих лабиринтах глубоко страдающую душу? У меня дух захватывало, когда я читал книгу Набокова, особенно в ожидании обещанной программы: роман о человеке под гнетом тоталитарного государства. Круг — стойкий анархист, ведет себя в отеческом государстве независимо и заносчиво. Он беспечен, презрителен, безрассудно храбр. Он знает диктатора Падука с тех пор, как они были одноклассниками, и относится к нему как к омерзительной гадине, которой тот был и раньше. Размышления Круга, его сложная и весьма экспрессивная умственная жизнь всего лишь комментарий к Падуку и его фашистскому режиму (в этой безымянной стране, со своим уникальным языком, созданным Набоковым для такого случая). Вот и вся книга: Круг против государства.
Эту драму мы знаем слишком хорошо. И, когда читаем о ней, она кажется чем-то засушенным, бесплотным — далеким гулом воспоминания, отдающимся в нас эхом презрения. Или, предлагаю другую аналогию, все это кажется образом, отступившим слишком глубоко внутрь, слишком, если уж быть точным, отдаленным. Вещь, имеющая измерение фантазии, видна сквозь уменьшающий конец подзорной трубы. Реален сам Круг, наблюдатель, а не Падук, не его фавориты, не его преступления и жертвы, даже не целая панорама его дьявольского государства. Иное дело — тяжелые утраты Круга, его опасения, его слезы. Здесь присутствует тень страха и отзвук громкого протеста — но все это существует в бездонной памяти очевидца Круга, освобожденной от телесной оболочки. А когда сам Набоков в конце умышленно вмешивается в сюжет и, подобно кукловоду, дернув за веревочки, удаляет Круга, то ощущение утраты иллюзий здесь полное. Блестяще, блестяще, но в конце концов это не было реальностью, он не причинил нам боли, нам нет нужды тревожиться, есть ведомая марионетка, и есть сам мастер, огромный как жизнь, смеющийся над нами.
Nathan L. Rothman. Puppet Under Tyrant // Saturday Review. 1947. Vol. 30. August 2. P. 33.
(перевод А. Спаль).
В.С. Нейпол{91}
Рец.: Bend Sinister. London: Weidenfeld & Nicolson, 1960
«Под знаком незаконнорожденных» — второй роман Владимира Набокова, написанный им по-английски, — был издан в Америке в 1947 г.
И хотя ясно, что сочинение обладает недюжинными качествами, легко понять, почему оно так долго ожидало издания в этой стране. Оно причудливо, сложно и подчас ставит в тупик… Его нельзя отнести к произведениям реалистическим, сатирическим или пророческим; это не «Слепящая тьма», не «Скотный двор» и не «1984». Это и не политический роман. Создается впечатление, что полицейское государство с его противоестественным механизмом задействовано лишь как декорация для современного повествования, исполненного тайны и вымысла. Но и в качестве фантастики оно не кажется мне успешным. Слишком уж многое тут озадачивает. В чем ценность удивительной, но чересчур затянутой интерпретации «Гамлета»? Что это за «я», которое снует время от времени между читателем и романом? Сам ли это г-н Набоков, или его безумный Круг выламывается из третьего лица в первое, как нередко происходит в рассказах, написанных детьми? Мастерство, с которым г-н Набоков создает свои фантастические эффекты, просто восхитительно: окольный повествовательный метод сочетается с минутным исследованием маленьких сцен, точная деталь следует за точной деталью, опять и опять растворяя реальность в кошмаре. Но это произведение слишком рассудочно, чтобы вызвать немедленный отклик. Слишком многое здесь приходится расшифровывать, слишком много путаницы. Стиль г-на Набокова излишне, пожалуй, хорош для романа. Его словарный запас требует к себе чересчур много внимания, а его ботанические термины то и дело отсылают простодушного буквоеда к словарям. Он не способен к легкости; его фразы перегружены, и сама точность, с помощью которой он добивается своих эффектов, в конечном итоге утомительна. Временами он высокопарен, как популярный спортивный комментатор: луна у него «кремнистый спутник наш», газетные вырезки — «туземные околичности», а использовать промокашку — значит «приложить пиявку». Роман «Под знаком незаконнорожденных» непрост для чтения и недостаточно вознаграждает за труды. При всем его блеске это не более чем экзерсис.
K. S. Naipaul // New Statesman. 1960. Vol 59. March 26.P. 461–462
(перевод А. Спаль).
Фрэнк Кермоуд{92}
Эстетическое наслаждение
Г-н Набоков значительный романист, доказательства тому существуют, но стали очевидными далеко не сразу, а лишь по выходе в Британии его прежних романов. Вероятно, он не будет всеобщим любимцем; личность, контролирующая нас своей работой, не очень-то приятна. Мы не особенно рвемся быть объектами авторского презрения, а это, попросту говоря, кажется именно тем чувством, которое Набоков к нам испытывает. Не совсем обычно для человека воистину подавляющего интеллекта писать романы; и особенно если он к тому же человек нетерпеливый, ибо на этом пути ему, вероятно, приходится сталкиваться с весьма острыми проблемами. Сам материал может раздражить его своими ассоциациями с низменными развлечениями, да еще это вечное подстрекательство читателей к «отождествлению» с персонажами. Читатель — это вообще большая проблема. Размышления и удовольствие, которым они сопровождаются, недолго длятся в счастливом уединении, а отдаются в распоряжение других, немногие из которых способны понять и разделить их с автором. Роман ведет себя вызывающе по отношению к автору. Автор же полагает своего читателя существом морально глухим, подобно домохозяйке в пьесе г-на Пинтера, которая настолько уверена, что все будет хорошо, что едва ли замечает попытку задушить ее.
В своем послесловии к «Лолите» Набоков подбрасывает нам эстетику: «…Для меня рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя — как-то, где-то, чем-то — связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма. Все остальное — это либо журналистическая дребедень, либо, так сказать, Литература Больших Идей, которая, впрочем, часто ничем не отличается от дребедени обычной, но зато подается в виде громадных гипсовых кубов, которые со всеми предосторожностями переносятся из века в век, пока не явится смельчак с молотком и хорошенько не трахнет по Бальзаку, Горькому, Томасу Манну».
Это выражено небрежно, ничего особенного здесь нет, но мы отметим такие фразы, как «доставляет мне» и «формы бытия», предполагающие, что другие люди способны разделить это наслаждение. (Кстати, странное обозначение «любознательности» как толкования «искусства» помогает попутно объяснить страстное влечение Набокова к цветистым выражениям, свойственным заумной учености.) Список гипсовых писателей — в который мы можем добавить Конрада — более интересен. Роман слишком уж покладист. Он может быть набит фактами, фотографиями, содержать в себе доктрины или памфлеты; он может быть старательно отлит в форму некоей неотступной моралистической мысли, но Набоков находит все это презренным и препятствующим эстетическому наслаждению. Вот почему его сочинения сплошь причудливо-фантастичны; и все в них — род шутки. Он использует благодатную почву прозы, его невероятные извивы и цветения сами по себе — пародии на преобладающие повествовательные стили; когда все это живо движется, то имеет эффект фарса, а когда утончено, то пародирует самое себя. Моральные données[104] его романов абсурдно двусмысленны, отсюда наше длительное замешательство перед «Лолитой». Гумберт выказывает великую утонченность, испытывая отвращение к гостям, чья благопристойность не позволяет им спустить воду в уборной, или к нарочито британскому произношению Куильти с его «густой кровью», вытекающей из него, когда в его тело вонзаются пули; но вся эта утонченность не поможет уцелеть восхитительной крошечности Лолиты. Скверно то, что мы все (жители обоих полушарий земли) будто бы не находим ничего особенного в любовной связи с девочкой — что продемонстрировано с утонченным негодованием — и даже относимся к этому с одобрением: «Нет ровно ничего дурного (твердят в унисон оба полушария) в том, что сорокалетний изверг, благословленный служителем культа и разбухший от алкоголя, сбрасывает с себя насквозь мокрую от пота праздничную ветошь и въезжает по рукоять в юную жену». Гумберт не изверг и не пьяница, ему нет сорока, он чистоплотен и не женат. Он, как и его создатель-романист, морально ограничен интересами наслаждения. И хотя его трактовка нашего «нормального» отношения к этому отвратительна и смехотворна, его изоляция неизбежно трагична. Набоковский жанр фактически — трагифарс. И здесь даже просматривается некоторое его сходство с Грэмом Грином, который также был способен всматриваться в бездну сквозь шутку; но гораздо больше общего у него со Стерном.