Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он днём и ночью ожидал ветра — это было единственное, что доходило к нему из внешнего мира. Когда дул ветер, он пытался добраться до окна за решёткой, чтобы ощутить на лице его свежее дыхание. Губы его раздвигались, обнажая зубы, глаза пылали безумным восторгом. Когда его перевели в подземелье, где совсем не было окон, он страдал так, как в первые дни заключения. Лежал на земляном полу, то плача, то слушая, как бьётся сердце, спрашивая себя, как это он ещё не умер до сих пор, что делает таким выносливым и несокрушимым хрупкое человеческое тело?
Порой перед ним проходили картины, которых он никогда не видел наяву. Это были как будто воспоминания не души, а каких-то элементов тела. И странно повторялись геометрические фигуры, видимо не случайно расположенные, а подчинённые каким-то математическим формулам, подогнанные одна к другой, как части одной машины.
Эти видения казались ему зеркалом, отражающим то, что ему, Бруно, дано было видеть со сверхъестественной ясностью лишь благодаря процессу медленного умирания. Он видел разложение и находил в нём элементы новой жизни. Ему казалось, что, благодаря его стойкости и философской мудрости, его разложение становится гибелью целого мира. Но в этом умирании были не только признаки распада, в нём были и знамения будущего нерождённого мира.
Оживали в памяти эпизоды из прошлого, но не совсем такими, как они происходили в действительности. Было в них кое-что новое, а иногда чего-то недоставало. Они были смутны, но проникнуты новой глубиной исканий и решений. Однажды его посетило следующее видение прошлого:
Опять проходя но лондонской Сент-Климент-Дэйнс, он свернул с набережной в узкий переулок у Бэтчерс-роу и увидел впереди здание посольства с его выступающими верхними этажами, коньками на крыше, королевскими лилиями и коронами на фронтоне. Он всё ещё опасался ходить по улицам, так как лондонская чернь не раз нападала на него и тяжко увечила. Одна подлая интриганка с льстивым языком и слезами наготове причинила ему много вреда, из-за неё он попал в лондонскую тюрьму, из-за неё толпа разорвала на нём одежду. Даже сейчас, когда всё уладилось, ему было не по себе на улицах Лондона, в особенности когда он шёл один.
Солнце садилось над Вестминстерским аббатством. Он шёл крадучись, но в прекрасном настроении, согретый дружеской встречей с соотечественниками, которых только что покинул в гостинице на Флит-стрит.
В передней Бомон-хауса он увидел две знакомые фигуры. Джон Флорио и Мэтью Г вини обернулись и бросились к нему с распростёртыми объятиями.
— Где вы пропадали? — сказал Гвинн, двигая густыми бровями.
— Вы же знаете, что нас ждут у Гровилля, — закричал экспансивный Флорио. — Ах вы, философ-единорог[225], бродящий по развратным улицам Лондона в тщетных поисках девы-укротительницы... милый вы человек! Ради Бога выкиньте из головы свои собственные идеи и идеи перипатетиков, свою обожаемую школу, и любезно обсудите просьбу ваших благочестивых друзей.
Он остановился, чтобы перевести дух, а из-за его плеча выдвинулся Гвинн, огромный, темнобровый.
Они вышли. Эта проклятая женщина, Мария, ослепляя белизной груди, плача сквозь кудри, протянула к ним унизанные кольцами руки.
— Вы напрасно мне не верите. Здесь не было никого. — Из сумеречной тьмы Лондона вынырнуло её тело, отравив ему радости дружбы, опоганив слова, горевшие в его мозгу.
Среда на первой неделе Великого поста. Сумерки взметают над Вестминстером пепел угасшего дня, и душит за горло воспоминание о гибком, податливом теле Марии с её чудесными бёдрами.
Они стояли на набережной Темзы и кричали:
— Эй, шлюпка!
— Опасный выкрик, — пробормотал Гвинн. — Если нас услышат на Набережной и подумают, что мы кричим другое, похожее слово, мы пропали[226]...
— Это будет славная смерть, — заметил Флорио. — Мы утонем, как Леандр и Гилас[227]. Мы станем легендой Темзы, и призраки наши будут скользить в воде рядом с отражениями лебедей.
— Я вчера видел, как вешали человека за то, что он подстрелил лебедя, — сказал Гвинн. — Он оправдывался тем, что семья его голодает... А у рыжей шлюхи даже клистир — и тот из золота...
— Заткни глотку, пьяница! — сурово остановил его Флорио.
— Объясни! — попросил Бруно по-итальянски.
— Гвинн пьян, — сказал Флорио. — Он один из тех опасных субъектов, у которых только по глазам видно, что они пьяны. Я объясню тебе его шутку потом. — Он понизил голос. — Смотри у меня, Мэтью, ещё одно предательское слово, и я брошу тебя в воду.
— Лодка! Эй, лодка! — завопил опять Гвинн.
Ночь была как пепел покаяния, как тёмные одежды смерти на презираемом и всё ещё желанном теле.
Наконец из мрака донёсся ответный крик, и к берегу подплыла лодка.
— Куда прикажете?
Гвинн ответил резко и ворчливо, за ним прогудел то же Флорио. Лодочники что-то возразили, спросили. Бруно дёрнул Флорио за рукав:
— В чём дело?
— Эти трусливые негодяи желают знать нашу родословную и расположение родинок на теле наших любовниц. Словом, они ведут себя нагло.
Лодка подошла ближе, Бруно первый прыгнул в неё, за ним Гвинн и Флорио. Древние Хароны[228] задвигали скрипучими вёслами. Один из них начал горланить любимую песенку лодочников, и Флорио, не вытерпев, запел в свою очередь песню из «Pastor Fido»[229] Гварини. Они проплыли уже почти треть пути, как вдруг гребцы направили лодку к берегу в сторону Темпля.
— Зачем они это делают? — спросил Бруно. — Пьяны они, что ли?
— Они говорят, что дальше не поедут, — объяснил Гвинн, полоща руки в реке, по которой бежала ночная зыбь. — Здесь у них стоянка. Они крепко держатся за свои права.
Все трое выйти на берег, поблагодарили несговорчивых Харонов и уплатили им, после чего те стали любезнее и указали дорогу.
— Не могу разглядеть, где мы, — сознался Флорио. — А ведь я думал, что знаю Лондон не хуже, чем тайные прелести моей Лалаги[230].
— Я нашёл какую-то грязную тропу, — сказал Бруно. — Идите за мной.
— Ну и жизнь! — вздохнул Гвинн.
Они ступили в густую грязь и побрели по тёмному проходу, натыкаясь друг на друга. Бруно схватил Гвинна за ворот.
— И подумать только, что мы, три избранные души в ничтожном мире...
— Где мы? — прогудел Флорио, и ему ответило громкое эхо.
— Morituri morituros salutant[231], — сказал Гвинн.
Ночь сомкнулась над тремя людьми, которые брели по вонючей грязи... Не луна напомнила Бруно об его одиночестве. Напомнило о нём ослепительное тело Марии, затонувшее в озере зеркала. Ему казалось, что он тоже утонул, и лебеди королевы величаво проплывают над ним. Человек, которого повесили за то, что он, умирая с голоду, подстрелил лебедя, — ведь это он, Бруно. Он прожил множество жизней в одной.
Он ещё не умер. Он стонал под холодной тяжестью ночи, придавившей его. Кто его противник? Церковь? Нет, нечто большее. Христианская вера? Нет, то, что держится христианством: паразитизм, уничтожающий сущность всякой добродетели. Евангельские заветы будто бы хороши, их не портит даже то, что к ним примешались призывы к ненависти и насилию. Отчего же они так обесценены? Нелепо говорить, что люди извращают божественную истину. Истину извратить нельзя. Если так называемая «истина» становится орудием угнетения и жестокости, то других доводов против неё не требуется.
В чём беда? Как изгнать торжествующего зверя, величайшее зло, убивающее красоту и чистоту? Он держится страхом и алчностью. Церковь — величайшая сила на земле, самый крупный из собственников. Какой смысл имеет проповедь, основанная на иррациональных догматах и эмоциях? Каковы бы ни были официально признанные стремления Церкви, они служат лишь прикрытием для алчности.
Какой же выход? Отказываться от благ земных, как это делают отшельники, бессмысленно. Только человек, скованный страшной угрозой смерти, может искренно примириться с таким образом жизни. Но как осуществить пользование благами земными, не создавая при этом опоры для паразитической жажды власти, которая всё губит?
Трудиться и производить на пользу всем... Вот формула, которую он часто искал, не постигая её смысла во всей полноте. И по-братски делиться благами земными.
Он давно утратил надежду на спасение, но бывали минуты, когда он с упоением строил планы, что он стал бы делать, если бы каким-то чудом вышел из тюрьмы на свободу. Ему казалось, что существование самого загнанного из тружеников, угнетённых жадным землевладельцем, было бы для него, Бруно, блаженством. Трудиться, двигаться, дать работу мускулам, знать, что твоя работа связывает тебя с другими людьми... Голодать, терпеть преследования, болеть, быть обманутым, не иметь возможности получить образование — всё это казалось человеку, лежавшему без сил в тёмной камере, таким пустяком по сравнению с радостью участвовать в жизни мира, вносить в неё свою лепту, хотя бы малую.
- Время Сигизмунда - Юзеф Игнаций Крашевский - Историческая проза / Разное
- Мальчик в полосатой пижаме - Джон Бойн - Историческая проза
- Орёл в стае не летает - Анатолий Гаврилович Ильяхов - Историческая проза
- Тайны Зимнего дворца - Н. Т. - Историческая проза
- Последняя реликвия - Эдуард Борнхёэ - Историческая проза