явилась она сама — всё ещё в костюме наездницы, в котором только что выступала.
Ганс вскочил, сердце его неистово забилось, он не мог вымолвить ни слова. Но она, приветливо кивнув, жестом велела ему не беспокоиться и села позади него в кресло второго ряда. Ганс опустился на место, обернувшись к ней, совладал наконец с собой и пролепетал несколько восхищенных слов о её выступлении. Теперь, совсем близко от него, наездница показалась Гансу ещё прекраснее, — какой нежной была её золотисто-смугла я кожа, длинные ресницы чуть загибались кверху, над губой темнел едва заметный пушок. А как блеснули её белые зубы, когда она заговорила! Молодой человек, наверное, большой любитель и знаток лошадей? Нет? Кто же он такой? Ах, поэт! Эта публика ей не раз встречалась, но все поэты казались ей такими жалкими, а он такой нарядный молодой человек. Не хочет ли он написать про неё стихи и напечатать в газетах? Нет, нет, она вовсе не настаивает. Он ей и так нравится, без красивых слов, в нем есть что-то особенное, она это сразу поняла, когда он бросил ей розы, вот она и решила с ним познакомиться. Потому что ей наскучили все эти обожатели, они всегда говорят одни и те же напыщенные комплименты, а она — пусть он не думает, что ей легко живется (тут она тяжело вздохнула и нахмурила тонкие черные брови), нет, кроме тех минут, когда она скачет на своем Альмансоре, она чувствует себя такой несчастной… и ни одна душа об этом не догадывается.
Ведь настоящего друга у неё нет, а слава, ха, что слава!..
Ганс слушал её, не прерывая, восхищенный её необычной манерой и чужестранным выговором, и ещё более — доверием, которым она одарила его с первых же минут знакомства, словно они были старыми друзьями. При этом, несмотря на свое меланхолическое настроение, она внимательно следила за всем происходящим на манеже и порой роняла слово порицания или похвалы, как того заслуживали её товарищи. Наконец она встала.
— Вы остаетесь до конца, ну а я устала, хочу домой. Доброй ночи!
Ганс поспешил её уверить, что довольно уже насмотрелся и что для него будет высокой честью и радостью, если она позволит проводить её домой.
— Если хотите, — сказала она. — Здесь вообще-то недалеко. Но идем скорей, а то эти разряженные франты там внизу заметят, что я ухожу.
Они сбежали по узкой и темной деревянной лестнице и вышли на улицу.
— Как красиво мерцают звезды! — сказала она, непринужденно взяв Ганса под руку. — Когда я смотрю на Большую Медведицу, мне вспоминается небо над моей родиной. Я родилась в Пуште, в деревенской хижине, у моего отца была небольшая отара овец и несколько лошадей. Я уже крохотной девчушкой скакала без седла и поводьев по степным просторам, и это было моей единственной радостью, потому что вообще у меня было немного светлых дней — моя мать тяжко хворала. Однажды во хмелю отец её жестоко избил, и она так и не поправилась. Поэтому всю черную работу по дому делала я. И в конце концов — мне тогда исполнилось четырнадцать — я этого не вынесла и сбежала с одним молодым цыганом, мы с ним взяли лошадей моего отца, чтобы он нас не мог догнать. Но не подумайте плохого! Приятеля моего я не любила, в городе я скоро нашла случай ускользнуть от него, потом меня взяла к себе одна добрая женщина — смотреть за её маленькими детьми, да только и это мне наскучило. А когда в город приехал цирк, я убежала с надоевшей службы, а уж радовалась, будто на седьмом небе — ведь я опять сидела в седле. Ну вот, с тех пор я в цирке. В нашем искусстве — как во всём, что делают люди, трудов хватает на всех с лихвой, а радости лишь крупицы… Не знаю, лучше ли стихи сочинять. Ваши красивые глаза тоже не очень-то весело глядят…
* * *
За этим разговором они добрались до «жилища артистки» — невысокого дома, стоявшего в самом конце тихой улочки.
— Здесь мы простимся, — сказала Фея Делибаб. — Моя старая Маруша и так удивится, почему я сегодня запоздала, обычно я ухожу сразу после своего второго номера. Благодарю, что проводили меня, наверное, можно сказать «до свидания»?
Сняв перчатку, она протянула Гансу нежную, но вместе с тем крепкую руку. Он хотел прижать её к губам, но она отдернула руку.
— Нет, — сказала она, — устам поэта этого мало. Вы можете осмелиться на большее. — Тут она быстро обняла его и легко поцеловала в губы. — А теперь ступайте и спите хорошо! Нет, не так: спи хорошо! Кого я поцеловала, тот уж мне не чужой, тому я говорю «ты». Ну, спокойной ночи, пусть тебе приснится что-нибудь красивое про Делибаб, а лучше — про Ирму, так меня крестили, а то имя — оно для афиш.
Она дернула звонок, дверь сразу отворилась, и на пороге показалась старуха, в которой Ганс будто узнал давешнюю хозяйку лавки материй. Но он усомнился в своем предположении, потому что старуха поглядела на него отчужденно и с удивлением.
Взволнованный, в смятении от всего пережитого, Ганс медленно пошел домой — по улице, потом через замершие в этот час торговые ряды. Его друг уже лежал в постели, но не спал и встретил Ганса испытующим взглядом.
— Что-то долго тебя не было, Ганс, — сказал он.
— Завтра, завтра всё расскажу, — ответил юноша. — Сейчас не могу, очень устал. Доброй ночи!
Он бросился на постель, но сон не приходил. На губах он всё ещё ощущал нежное прикосновение прелестного рта, пылающие черные глаза глядели на него, словно была не темная ночь, а ясный день. «Ирма!»- вновь и вновь повторял он её необычайное имя и как наяву видел стройную сверкающую фигурку, то взмывающую ввысь в смелом прыжке, то плавно покачивающуюся в седле. Кровь гулко стучала у него в висках. Неужели это дивное создание и вправду живет на земле, неужели оно так доверчиво приблизилось к нему… Разве можно поставить рядом с нею хоть одну его «первую любовь», которых он, впрочем, насчитал четыре, чего стоят они и все их смирные радости и печали по сравнению с волшебством первой всесильной страсти!
Ранним утром Ганс уже сидел за письменным столом и мучился, пытаясь сочинить стихи в честь Ирмы. Обычно, если он хотел воспеть в стихах какую-нибудь девушку, дело шло без сучка без задоринки, сегодня же слова его не слушались, любая