Гёте неустанно подчеркивал начиная со времени своего пребывания в Риме отличие между природой и искусством. При этом «главным требованием», предъявляемым художнику, всегда оставалось требование «придерживаться природы, изучать ее, воспроизводить и создавать нечто сходное с ее явлениями» (10, 35). Но вслед за этим Гёте решительно утверждал: «Природа отделена от искусства огромной пропастью, которую без внешних вспомогательных средств не может переступить даже гений». Представление о гении в юности было иным. Особенность его как раз и состояла в том, что он не должен подчиняться никаким правилам; творческая воля гения, свободного от каких-либо сковывающих его принципов, придает, считал он тогда, соответствующую произведению форму. Это чувство творца прошло, не устояло перед опытом веймарских лет. Прометей ранних гимнов был далеко в прошлом. Но сохранялась верность природе, частью которой был сам художник как созидательная сила; природу Гёте по-прежнему рассматривал как сокровищницу явлений, от которых не должны удаляться творения художника. Однако цель искусства, сколько бы оно ни состязалось с природой, состояла вовсе не в том, чтобы превзойти природу. Художник, утверждал Гете, призван творить «нечто духовно органическое» и придавать «своему произведению такое содержание, такую форму, чтобы оно казалось одновременно естественным и сверхъестественным» (10, 35). Для этого художник должен обладать (как уже постулировалось в статье о стиле, опубликованной в «Тойчер Меркур») умением проникать как «в глубь вещей», так и «в глубь своего собственного духа» — сложный процесс: нужно взять у «предмета» «содержание» (однако еще не каждый предмет пригоден для этого) и придать произведению «форму», без которой не может отчетливо выявиться «духовно органическое».
В чем художнику следовало придерживаться природы, раскрывала следующая максима: «Человек является высшим, исконным объектом изобразительного искусства», потому что он — высшее творение органической природы, но, разумеется, и потому еще, что тот, кто формулировал это положение, ориентировался преимущественно на скульптуру, где человеческий образ, по его представлению, достигал предела возможностей прекрасного воплощения. Человеческую фигуру, считал Гёте, нельзя понять путем простого созерцания ее поверхности, художник должен познать «основу явления»: «Подлинный источник совершенного видения заключен в нашем знании» (10, 36).
Особенно решительно Гёте отстаивает свое понимание искусства как второй природы в воображаемом разговоре с Дени Дидро, «другом и противником», который настаивал на верном подражании природе, выступая как просветитель против пышности и жеманства придворного искусства. Переводчик и критик упрекает его в том, что он смешивает природу и искусство, «мы же озабочены тем», высказывает он свое убеждение, «чтобы раздельно представить воздействие того и другого». Возражение Гёте было таким резким, пожалуй, оттого, что постулат естественности французского мыслителя слишком уж настоятельно отсылал к конкретной действительности, перед лицом которой поэт не хотел представать столь беззащитным после того, как ему пришлось испытать разочарования при столкновении с веймарской реальностью. С впечатляющей — хотелось бы сказать: поэтической, не теоретической — осмысленностью сформулировал Гёте свое понимание искусства в те годы: «Природа создает живое безразличное существо. Художник, напротив, мертвое, но значимое. Природа творит нечто действительное, а художник — мнимое. Тому, кто созерцает творения природы, необходимо самому заранее придавать им значимость, чувство, мысль, выразительность, воздействие на душу, а в художественном произведении он способен найти и действительно находит все это уже наличным» (10, 118).
Но как бы ни отличалось правдивое в искусстве от правдивого в природе, связь искусства с природой была нерасторжимой: художник оставался обязанным придерживаться природы, ее естественных явлений, он должен был «хотя бы отчасти перенимать у природы те способы, которые она применяет при создании своих творений». Общее в искусстве и природе Гёте видел в «высшей и единственной операции» — «в формообразовании». Эту мысль он высказывал в письме Цельтеру 30 октября 1808 года, когда обосновывал свою критику молодых «поэтических талантов», у которых, на его взгляд, все уходит «исключительно в бесформенное и бесхарактерное». (При этом он упоминал среди прочих авторов Ахима фон Арнима и Брентано.)
За искусством признавалось решительное превосходство, в этом его отличие от природы. То, что в природе, которая в беспрерывном становлении творит ради себя самой и равнодушно порождает как прекрасное, так и уродливое, заключено в возможностях прекрасного завершения и проявляется только случайно, искусство запечатлевает сознательно. Совершенное искусство ухватывает «природу в самой достойной точке ее проявлений», перенимает у нее «красоту пропорций», с тем «чтобы уже от себя их предписывать природе» (10, 121). «Искусство не пытается состязаться с природой по всей ее ширине и глубине: оно удерживается на поверхности явлений; но оно обладает своей особой глубиной, своей особой силой; искусство запечатлевает наивысшие мгновения этих поверхностных явлений, познавая и признавая заключенные в них закономерности, запечатлевает совершенство, целесообразные пропорции, вершину прекрасного, достоинство смысла, высоты страсти» (10, 121).
Художник добавляет природе то, чего в ней, бездуховной, нет. Эти привносимые творческим духом элементы искусства Гете обозначает понятиями, которые требовали подробных разъяснений: смысл и достоинство («О правде и правдоподобии в искусстве»), форма и пропорции, «та живая целостность, которая действует на силы нашего разума и нашей души, возбуждает наше вожделение, возвышает наш дух, которая, став нашим достоянием, делает нас счастливыми, все, что исполнено жизни и сил, что развито и прекрасно» (10, 118).
Размышления Гёте вливаются в многовековые раздумья об искусстве как мимесисе, подражании. Еще Аристотель усматривал в мимесисе сущность художественного творчества: в художнике показательным образом проявляется естественная склонность человека к подражанию. Позднее под мимесисом стали понимать подражание природе, и вполне естественно было, что к художественному мимесису предъявлялись разные требования в соответствии с различным пониманием природы и ее определяющих законов. Если, например, Готшед и другие видели в природе нечто упорядоченное, то, что можно постигнуть разумом, что не содержит ничего противоречащего, имеет свое достаточное основание и остается в пределах правдоподобия, то и в искусстве и поэзии тоже все должно было «выдерживать испытание разумом» и быть правдоподобным. Опера при этом, естественно, отвергалась, потому что она допускала массу несуразных и невероятных вещей («Опыт критической поэзии», 1730). Почти через 60 лет после Готшеда Гёте в своем диалоге «О правде и правдоподобии в искусстве» именно на примере оперы и ее декораций размышлял о неправдоподобном в искусстве, которое навязывается зрителю в театре. Но вместе с тем он, мягко убеждая, показывал «внутреннюю правдивость, проистекающую от завершенности произведения искусства» (10, 61), и разграничивал высшую правду о жизни, к выражению которой должен стремиться художник, и «натуральность», внешнее правдоподобие.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});