Не так ли и он, Толстой, вынужден проводить иные из дней своих в царских дворцах. Он мог занять высшую ступень у трона...
Но от него бежит покой,Он бродит сумрачен; не тойОн прежде мнил идти дорогой,Он счастлив был бы и убогий,Когда б он мог в тиши лесной,В глухой степи, в уединенье,Двора волнение забыть.И жизнь смиренно посвятитьТруду, молитве, песнопенью.
Его герой в отличие от него самого добивается свободы, возможности «дышать и петь на воле». Да и калиф у него, человек добрый и понимающий, изрекает: «В твоей груди не властен я сдержать желанье, певец, свободен ты, иди, куда тебя влечет призванье!»
И вот она, воля, и вот благодарность за нее. Дамаскин поет гимн природе и воле - один из шедевров мировой поэзии:
Благословляю вас, леса,Долины, нивы, горы, воды!Благословляю я свободуИ голубые небеса!И посох мой благословляю,И эту бедную суму,И степь от краю и до краю,И солнца свет, и ночи тьму,И одинокую тропинку,По коей, нищий, я иду,И в поле каждую былинку,И в небе каждую звезду!О, если б мог всю жизнь смешать я,Всю душу вместе с вами слить!О, если б мог в свои объятьяЯ вас, враги, друзья и братья,И всю природу заключить!..
Кого не охватывало наедине с природой это высокое благоговейное чувство! Если даже ненадолго ты отрешился от суеты, если ты здоров и полон сил, если надежда помогает одолевать жизненный путь... Но почему такие непременные условия? И в жизни, полной стеснений, тревог, недугов, бывают минуты забвения, минуты слияния с природой, минуты необъяснимого счастья, когда любовь, доброта переполняют тебя и ты не чувствуешь тяжести своего тела, готов взмыть в небеса... Но земное тяготенье остается, и, хотя остается также вся красота мира, ее не замечаешь, потому что счастье бренно, а тревога вечна.
Но вот и монастырь. Толстой не был на Ближнем Востоке, но в его памяти возник Успенский скит, Иосафатова долина и Чуфут-Кале.
...И видны странника очамВ утесах рытые пещеры.Сюда со всех концов земли,Бежав мирского треволненья,Отцы святые притеклиИскать покоя и спасенья.С краев до высохшего дна,Где спуск крутой ведет в долину,Руками их возведенаИз камней крепкая стена,Отпор степному сарацину.В стене ворота. Тесный входНад ними башня стережет.Тропинка вьется над оврагом...
И далее все так, как гласит древняя история - запрет наставника брать в руки перо, страдания «онемевшего певца», просьба одного из черноризцев сочинить погребальную песню и бунт поэта.
Над вольной мыслью богу неугодныНасилие и гнет:Она, в душе рожденная свободно,В оковах не умрет!
Рождается тропарь, следует наказание (несколько смягченное в торжественном сочинении Толстого) - Иоанн выметает «грязь и сор». Наставнику является видение: сама дева пресвятая корит его:
...Почто ж певца живую речьСковал ты заповедью трудной?Оставь глаголу его течьРекой певучей неоскудно!
Торжество искусства над гонениями, невежеством, изуверством звучит в финале поэмы. Родился новый гимн свободе и творчеству.
Воспой же, страдалец, воскресную песнь!Возрадуйся жизнию новой!Исчезла коснения долгая плеснь,Воскресло свободное слово!
Воскресло ли? Нет, он почувствовал это вскоре после того, как из Погорелец отослал «Иоанна Дамаскина» Ивану Аксакову, редактору журнала «Русская беседа», и еще один список - императрице, которой ранее читал зарождавшиеся главы поэмы. На всякий случай он просит Ивана Сергеевича предупредить об этом цензора Крузе, чтобы укрепить его гражданскую доблесть высочайшим одобрением. И еще требовал, чтобы Аксаков прислал ему первый номер славянофильского еженедельника «Парус».
Он не знал еще, что в Петербурге «коснения плеснь» стала разрастаться с новой силой. Вскоре либеральный цензор Крузе был уволен за «послабления печати». Толстой надеялся, что «обскурантизм будет не вечный», и добавлял: «А все-таки грустно». Узнав, что литераторы собирают по подписке деньги для Крузе, а III Отделение этому препятствует, он назло просил брата Николая Михайловича Жемчужникова внести его имя в подписной лист и послал сто рублей.
Ох уж это III Отделение Собственной Его Величества Канцелярии! Во времена Бенкендорфа и Орлова всеми делами ворочал Дубельт. Он и метил на место шефа жандармов, но его, знавшего подноготную всех, боялись и при новом царе лишь вознаградили материально, а во главе сыска поставили князя В. А. Долгорукова, дав ему в помощники А. Е. Тимашева, назначенного начальником штаба корпуса жандармов и управляющим III Отделением.
Василий Андреевич Долгоруков был одновременно и туп и хитер. Приспосабливаясь к «новым веяниям», он как-то сказал:
- Надо признаться, что мы быстро идем вперед; прогресс у нас сильно развивается; администрация делается совершенно элегантною. Вчера, например, на придворном бале в числе самых ловких танцоров можно было любоваться начальником тайной полиции Тимашевым и обер-полицмейстером Шуваловым. Я радовался, видя, что полиция сделалась элегантною.
Он панически боялся освобождения крестьян и в докладах старался запугать императора. Литературу и журналистику ненавидел. Тимашев тоже запугивал царя революцией и жалел, что Россия больше не будет управляться «по прекрасной николаевской системе», как он выразился однажды.
К новому, 1859 году Алексей Толстой получил первый номер «Паруса» и прочел во вступительной статье Аксакова: «Неужели еще не пришла пора быть искренним и правдивым? Неужели мы не избавились от печальной необходимости лгать и безмолвствовать?.. Разве не выгоднее для Правительства знать искреннее слово каждого и его отношение к себе? Гласность лучше всякой полиции, составляющей обыкновенно ошибочные и бестолковые донесения, объяснит Правительству и настоящее положение дел, и его отношения к обществу, и в чем заключаются недостатки его распоряжений, и что предстоит ему совершить или исправить...»
Толстой знал, чем это может кончиться, и боялся, как бы первый номер «Паруса» не стал последним. Он оказался почти прав - издание дожило до второго номера.
Аксакова вызвали в III Отделение и едва не выслали в Вятку.
В тот же день Тимашев рассказывал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});