Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Соус из зайца», «с насморком в царство небесное», «мы будем со Христом горстью праха» — все это были фразы одного лексикона, болезненно знакомого Достоевскому (и, по — видимому, болезненно ему ненавистного) еще по тем временам, когда он посещал вместе со Спешневым «пятницы» Петрашевского даже и на Страстной неделе: факт своего присутствия в Страстную пятницу 1 апреля 1849 года, на собрании с разговлением и пасхальным угощением, был подтвержден на следствии им самим. Так что, если бы задним числом он решился следовать логике Шатова, ему пришлось бы по — шатовски же и одернуть Спешнева в том фантастическом разговоре у эшафота — это был именно такой случай, когда абсолютно необходимы были слова из будущего романа: «Мы два существа и сошлись в беспредельности… в последний раз в мире. Оставьте ваш тон и возьмите человеческий! Заговорите хоть раз в жизни голосом человеческим. Я не для себя, а для вас».
В глазах судей, однако, и он, Достоевский, негодовавший от грубых атеистических выходок Петрашевского, был таким же богохульником: свой смертный приговор он получил за чтение «преступного письма» Белинского, полного (как было сказано в «деле») дерзких выражений против православной церкви и верховной власти. Собственно говоря, он поплатился за свою страсть и пафос, с которыми читал письмо, вызывая у слушателей пылкий энтузиазм. На следствии он вынужден был скрывать и свою страсть, и восторги товарищей. «Я его прочел, стараясь не выказывать пристрастия ни к тому, ни к другому из переписывавшихся. По прочтении письма я не говорил об нем ни с кем из бывших у Петрашевского. Мнений об этой переписке тоже не слыхал. При чтении слышны были иногда отрывочные восклицания, иногда смех, смотря по впечатлению, но из этого я не мог заметить чего — ни- будь целого. К тому же, быв занят чтением, я не могу даже сказать теперь, чьи были восклицания и смех, которые были слышны». «Я прочел эту статью ни более ни менее как литературный памятник, твердо уверенный, что она никого не может привести в соблазн», — настаивал он. «Я не поджигал кругом меня никого…»
Он никогда и не принял бы на свой счет обвинений в атеистической агитации; хотя товарищи его говорили, что для пропаганды идей страстная натура автора «Бедных людей» представлялась идеальной, ибо ошеломляла. Над его нервным лицом потешался Белинский: «Мне умилительно смотреть на него… каждый‑то раз, когда я вот так (то есть с пренебрежением. — Л. С.) помяну Христа, у него все лицо меняется, точно заплакать хочет». Неудивительно, что именно в разгар работы над «Бесами», когда нахлынули на него воспоминания о «грустном, роковом времени», он поделился со Страховым самым своим болезненным впечатлением молодости: «Этот человек (Белинский. — Л. С.) ругал мне Христа по — матерну…»
На каторгу он шел без злобы и желчи и готов был обнять «хоть кого‑нибудь из прежних» — лишь сокрушался, что столько раз «грешил против сердца своего и духа». Но, едва выйдя из каторги с Евангелием, подаренным ему на тобольской пересылке Н. Д. Фонвизиной, женой «ссыльного старого времени», он буквально исповедался перед ней — как перед духовником. Была причина, по которой он не побоялся выглядеть в глазах участливой и доброй дамы навязчиво откровенным. «Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Наталья Дмитриевна. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу Вам, что в такие минуты жаждешь, как «трава иссохшая», веры, и находишь ее, собственно потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных».
Страшные мучения терзали его, видимо, и на кощунственной Страстной пятнице у Петрашевского 1 апреля 1849 года, где разговлялись, как в пасхальное воскресенье; и на политическом обеде у Спешнева в Страстную субботу 2 апреля 1849 года; и во время программного атеистического выступления Спешнева, в котором докладчик рекомендовал всем «без всякого стыда и совести, без всякого зазора» распространять социализм, атеизм и терроризм как истинно доброе дело; и у эшафота, когда жажда веры опять была в нем, благоговевшем ученике, насмешливо унижена. И был только один способ радикально избавиться от дурной бесконечности сомнений и этого вечного «соуса из зайца», которые доводили его в те времена до тошной тоски. В «Бесах» душевное смятение автора, оплаченное столь дорогой ценой, было обозначено точными словами и реализовалось в сюжет.
«— Я верую в Россию, я верую в ее православие… Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России… Я верую… — залепетал в исступлении Шатов.
— А в Бога? В Бога?
— Я… я буду веровать в Бога.
Ни один мускул не двинулся в лице Ставрогина. Шатов пламенно, с вызовом смотрел на него, точно сжечь хотел его своим взглядом».
Вряд ли в тот роковой 1849 год между Достоевским и его Мефистофелем мог состояться подобный диалог; вряд ли отношения между учеником и учителем были уже столь обнаженно обострены. И если только могучее влияние и в самом деле имело место, пять лет спустя оно вполне могло ослабеть — хотя бы потому, что было резко и насильственно прервано. «Бог посылает мне иногда минуты, — писал он Н. Д. Фонвизиной из Омска, — в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие‑то минуты я сложил в себе символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».
Это был не пламенный вызов, а осознанный выбор: тот, кто доказывал и как будто действительно доказал (может быть, и впрямь трактат Спешнева об атеизме содержал, как тогда казалось Достоевскому, некие «неотразимые аргументы»), что пресловутый заяц так и не пойман, терял своего преданного ученика и пропагандиста. Мысленно продолжая тот почти нереальный разговор у расстрельных столбов, Достоевский наконец нашел симметричный ответ. «Мы будем вместе со Христом», — сказал он тогда. Но даже если за чертой жизни ему действительно оставалось быть лишь горстью праха, то и в таком случае сейчас он готов был верить в обратное. Он исправлял свою тогдашнюю оговорку «Мы будем…», не поддержанную его атеистическим учителем. Он готов был — пусть учитель и окажется прав — отказаться и от учителя и от истины. «Мне лучше хотелось бы оставаться со Христом…»
IIIОстанется великой художественной загадкой, почему символ веры, высказанный в исповедальном частном письме к выдающейся женщине, подарившей каторжанину Достоевскому Евангелие, спустя много лет он «отдал» персонажу, в чьих устах религиозное откровение автора должно было выглядеть как дерзкая профанация. «Не вы ли говорили мне, — спрашивал бедный, обманутый Шатов у атеиста Ставрогина, — что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной? Говорили вы это? Говорили?»
Достоевский будто примерял свое кредо, добытое тяжкой духовной работой и годами испытаний, на испорченном барине — закоренелом безбожнике и неисправимом грешнике; и выходило так, что даже и откровеннейшая религиозная исповедь могла стать вероломной игрой. Выходило так, что герой, уже избравший как будто путь «со Христом», вновь и уже необратимо терял веру — пусть бы даже ему математически доказали, что истина как раз‑таки в ней.
«Дело в вас, а не во мне… — кричал Шатов Ставрогину в той фантасмагорической ночной сцене. — Я об вас говорю, я вас два года здесь ожидал…» В тот момент, когда сочинялся роман о демоне, дело и было именно в нем — праздном и развратном барине, потерявшем веру и связь с родной почвой. Дело было в том религиозном задании, которое поставил перед собой Достоевский.
«Факт показал нам тоже, — писал он Майкову, когда еще надеялся задание выполнить, — что болезнь, обуявшая цивилизованных русских, была гораздо сильнее, чем мы сами воображали, и что Белинскими, Краевскими и проч. дело не кончилось. Но тут произошло то, о чем свидетельствует евангелист Лука… Точь — вточь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стадо свиней, т. е. в Нечаевых, в Серно — Соловьевичей и проч. Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых. Так и должно быть. Россия выблевала вон эту пакость, которою ее окормили, и, уж конечно, в этих выблеванных мерзавцах не осталось ничего русского».
- Бесы: Роман-предупреждение - Людмила Сараскина - Культурология
- Орест Кипренский. Дитя Киприды - Вера Исааковна Чайковская - Биографии и Мемуары / Прочее / Культурология
- 12 Жизнеописаний - Вазари Джорджо - Культурология
- Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015 - Игорь Смирнов - Культурология
- Российское церемониальное застолье. Старинные меню и рецепты императорской кухни Ливадийского дворца - Сергей Пушкарев - Культурология