поэта писать специальное завещание о том, чтобы его похоронили… в могиле! Для таких похорон завещаний не требуется. В могиле каждого из нас похоронят и так.
В том-то и заключается для большинства переводчиков особая трудность переводов Шевченко, что в украинском языке сплошь и рядом встречаются как будто те же самые слова, что и в русском, но значат они другое.
Натыкается, например, переводчик у Шевченко на такую строку:
Пішла луна гаєм —
и переводит с размаху:
Пошла луна лесом —
и даже не удивляется, как это может луна делать променад под деревьями. Ему и в голову не приходит, что луна – по-украински эхо.
«Старцы» – по-украински нищие. Сологуб же переводит старцы, хотя эти старцы часто бывали подростками[296].
«Комора» – по-украински амбар. Но Мей и Сологуб полагают, что это, конечно, каморка, и как ни в чем не бывало выкатывают из крохотной каморки громадные, чуть ли не сорокаведерные бочки:
Из каморки новой бочки
Выкатили с медом…[297]
Из каморки новой бочки
Катятся, грохочут[298].
И Мей и Сологуб – оба перевели «Наймичку», каждый, конечно, по-своему. Мей переводил в 1865 году, а Сологуб больше полувека спустя. Оба они в своих переводах рассказывают, как какая-то вдовушка гуляла по степи и привела оттуда двух сыновей…
Сыновей двух привела[299], —
говорится у Мея.
Двух сыночков привела[300], —
говорит Сологуб.
К переводу Мея была даже, помню, картинка, не то в «Ниве», не то в «Живописной России»: осанистая матрона шествует среди высоких подсолнухов, гордо ведя за собой двух чубатых и усатых подростков. Между тем в подлиннике ее дети едва ли обладают усами, так как они новорожденные! Она только что разрешилась от бремени двойней. Об этом-то и говорится в стихотворении Шевченко, потому что по-украински привела – родила, а переводчики, не подозревая об этом, заставляют только что рожденных младенцев шагать по курганам!
Шевченко говорит о влюбленном казаке, что тот, поджидая девушку, ходит и час и другой, а переводчик В. Соболев заставляет влюбленного ходить без передышки целый год!
Ходит месяц, ходит год он[301].
Сверхчеловеческий подвиг любви! Казаку не пришлось бы доводить себя до таких истязаний, если бы переводчику было известно, что година – по-украински час, а не год.
В белоусовском «Кобзаре», вышедшем в издательстве «Знание», возы с ножами превратились у переводчика в «запасы пушечных снарядов»[302]. Шевченко называл эти ножи иносказательно «железной таранью», а переводчик принял рыбу тарань за… тараны!
Я мог бы без конца приводить эти забавные и грустные промахи, но думаю, что и перечисленных достаточно.
Конечно, не такими ляпсусами измеряется мастерство переводчика. Люди, далекие от искусства, ошибочно думают, что точность художественного перевода только и заключается в том, чтобы правильно и аккуратно воспроизводить все слова, какие имеются в подлиннике.
Это, конечно, не так.
Главными носителями точности всякого художественного перевода являются не только отдельные слова, но и стиль, и фонетика, и еще, пожалуй, нечто такое, для чего до настоящего времени мы так и не подыскали технического термина.
Не в том беда, что переводчики Шевченко кое-где вместо «чернильницы» напишут «прохвост», а вместо «амбара» – «каморка», – эти ошибки легко устранимы, критике с ними нетрудно бороться, хотя бы уже потому, что будучи разоблаченными, они очевидны для каждого.
Беда именно в искажении стиля Шевченко, в искажении его мелодики, звукописи. Так как многие не вполне осознали, какое огромное значение имеет в поэзии мелодика, я попытаюсь с наибольшей наглядностью продемонстрировать на ряде примеров, как велики те убытки, которые причинили поэтическому наследию Шевченко чисто звуковые погрешности его переводов.
IV
Искажение мелодики
Вслушаемся, например, в такие веселые, прямо-таки залихватские строки, которые напечатал в девяностых годах в одном из своих переводов уже упомянутый Иван Белоусов.
В воскресение раненько,
Только зорька занялась,
Я, младешенька-младенька,
В путь-дорогу собралась[303].
Между тем это перевод элегической шевченковской думы, которая в подлиннике написана скорбным, медленным, тягучим стихом:
У неділеньку та ранесенько,
Ще сонечко не зіходило,
А я, молоденька,
На шлях, на дорогу
Невеселая виходила.
У Шевченко эта гениальная по своей ритмике, народная песня звучит такой смертельной тоской, что если бы мы даже не знали ее слов, а вслушались бы только в ее плачущий ритм, мы поняли бы, что в ней слезы и боль.
Так что, когда переводчик заменяет протяжную мелодию этих скорбных стихов бойким танцевальным хореем, он выказывает пренебрежение не только к законам переводческой техники, но тем самым и к живому человеческому горю. Он глух не только ухом, но и сердцем.
У великого лирика ритмы всегда осердечены, и нужна большая черствость сердца, чтобы с такой бравурной веселостью воспроизводить этот горький напев…
Перелеском я бежала,
Укрываясь от людей,
Сердце робкое дрожало
В груди девичьей моей[304], —
так и отплясывает эту же грустную песню другой переводчик девяностых годов – Соболев. В его лихой скороговорке и узнать невозможно подлинные строки Шевченко:
Я виходила за гай на долину,
Щоб не бачила мати,
Мого молодого
Чумака з дороги
Зострічати…
У Шевченко разностопный стих, столь свойственный старинным украинским думам. Этим свободным стихом Шевченко владел превосходно. В той же думе, о которой я сейчас говорю, иная строка имеет двенадцать слогов, иная – семь, а иная – четыре. Это придает им выразительность каких-то бесслезных рыданий. А переводчики метризировали этот свободный шевченковский стих механически правильным четырехстопным хореем:
В воскресенье на заре
Я стояла на горе!..
Такое насилие переводчиков над шевченковской ритмикой было в ту пору системой. Есть у Шевченко в поэме «Слепой» великолепная по своей ритмической пластике дума о запорожцах, погибающих в «агарянской» земле:
I лютому ворогові
Не допусти впасти
В турецькую землю, в тяжкую неволю.
Там кайдани по три пуда,
Отаманам по чотири.
I світа божого не бачать, не знають,
Під землею камень ламають,
Без сповіді святої