Георгию Иванову, безотносительно к истории с «Возрождением», было неприятно читать такую хвалу в адрес Ходасевича. Конечно, бесило его и упоминание имени Ходасевича рядом с именем Блока. И он решился на написание этой пресловутой статьи, метко ударяя в больные места:
«…Можно быть первоклассным мастером и остаться второстепенным поэтом. Недостаточно ума, вкуса, умения, чтобы стихи стали той поэзией, которая хоть и расплывчато, но хорошо все-таки зовется поэзий „Божьей милостью“. Ну, конечно, прежде всего должны быть „хорошие ямбы“, как Рафаэль прежде всего должен уметь рисовать, чтобы „музыка“, которая есть у него в душе, могла воплотиться. Но одних ямбов мало. „Ямбами“ Ходасевич почти равен Баратынскому. Но ясно все-таки „стотысячеверстое“ расстояние между ними. <…>
Перелистайте недавно вышедшее „Собрание стихов“, где собран „весь Ходасевич“ за 14 лет. Как холоден и ограничен, как скуден его внутренний мир! Какая нещедрая и непевучая „душа“ у совершеннейших этих ямбов!»
Иванов объявлял Ходасевича чуть ли не ремесленником, совершенно не стремясь проникнуть в «душу» его поэзии… Тем больнее было Ходасевичу читать такие слова, что в какой-то степени он, возможно, с ними даже, вопреки своему высокомерию, соглашался. Переживая триумф, вызванный выходом «Собрания стихотворений» и рецензиями на него, считаясь в этот момент признанным «первым поэтом» эмиграции, он тем не менее чувствовал, что наступил его творческий кризис, что стихи не пишутся и надо искать что-то новое… Хотя массу времени и сил отнимала ежедневная работа для газеты. Хотя в 1928 году среди немногочисленных созданных им тогда стихов были такие шедевры, как «Памятник» и «Веселье» («Полузабытая отрада…»). Но что-то было уже не так. И поэтому он с еще большей яростью отомстил обидчику. Он поступил тут по завету своего любимого Пушкина, почитавшего «мщение одной из первых христианских добродетелей»…
В то же время в литературной среде эмигрантского Парижа был распущен слух, что Горький выставил в 1925 году Ходасевича из своей виллы в Сорренто, застав того роющимся в его письменном столе. По воспоминаниям Василия Яновского, сплетня исходила из круга Иванова. Эта заведомая ложь тоже больно задела Ходасевича.
Месть Ходасевича находилась за гранью дозволенного общепринятой моралью: он письменно обвинил Георгия Иванова вкупе с Георгием Адамовичем и Николаем Оцупом в убийстве, но сделал это не в печати, что было бы уж слишком (во всяком случае, даже опасно для него самого — привлечение к ответственности за клевету, ибо его заявление было невозможно доказать), а разослал парижским писателям и знакомым письма с таким обвинением. Юрий Терапиано засвидетельствовал это много лет спустя, в 1955 году, в письме критику В. Ф. Маркову: «…во время ссоры Иванова с Ходасевичем Ходасевич разослал многим писателям и другим лицам такое письмо: якобы Адамович, Иванов и Оцуп завлекли на квартиру Адамовича для карточной игры, убили и ограбили какого-то богача, на деньги которого затем все выехали за границу. Труп, разрезав на куски, вынесли и бросили в прорубь на Неве. Адамович нес, якобы, голову, завернутую в газету. Можете себе представить, какой был скандал; до сих пор то здесь, то там, то в Париже, то в Ницце, кто-нибудь рассказывает: „знаете…“ Ходасевич клялся, что это правда и что будто бы ленинградская милиция требовала у парижской полиции выдачи „преступников“, „большевикам было отказано, т. к. французы подумали, что выдачи требуют по политическим мотивам“». Не верить, в свою очередь, Терапиано у нас нет оснований. Кроме того, об этом убийстве долго ходили слухи и в советской России: рассказывал о ней и Константин Федин Роману Гулю, встретившись с ним в 1925 или 1926 году за границей (Гуль пишет сам об этом в письме Иванову 28 октября 1955 года), и Ахматова в разговорах с Лукницким.
Мог ли Ходасевич решиться на подобную скандальную акцию, сам не веря до конца в эту историю? Ведь сведения о ней он, скорей всего, получил от приезжавших к Горькому в Сорренто людей, связанных с ГПУ. Не будучи человеком наивным, он должен был знать цену слухам, распускаемым ГПУ. И все же он обычно гораздо точнее, чем Иванов, определял для себя в жизни границы дозволенного, границы «чести», если можно так выразиться. Сила его ненависти и смертельной обиды была такова, что он решился пойти на это.
А. Ю. Арьев убедительно доказал, что, если убийство по указанному адресу и было, то участвовать в нем Иванов никак не мог — он находился в это время уже за границей, выехав из Петрограда в октябре 1922 года (первая заметка в «Красной газете» об этом убийстве появилась 8 февраля 1923 года, вторая — 2 мая, причем в обеих говорилось, что расчлененный труп был найден не в Мойке, ближайшей реке от Почтамтской улицы, а в Фонтанке); Адамович же в феврале был еще в Петрограде, но вскоре уехал.
Сам Иванов сделал из этого происшествия в 1955 году нечто почти беллетристическое, расписав его в духе «бродячего сюжета» в письмах Роману Гулю и посылая свой очерк как будто не для публикации, а на хранение. Иванову хотелось очиститься перед смертью от необоснованных обвинений, но при этом он старым оружием Ходасевича побивал теперь Адамовича, приписывая убийство ему, своему давнему другу, с которым был в многолетней ссоре, но совсем недавно, во всяком случае внешне, помирился. К очерку этому, про который он пишет: «Все это протокол — документ», он прилагает письмо Адамовича, подтверждающее отъезд Иванова за границу осенью 1922 года. «В свое время, после бурного объяснения, я его получил от нашего популярного властителя дум, не без мордобоя», — сообщает Иванов по поводу письма.
Но даже его американский издатель, конфидент и эпистолярный приятель Роман Гуль склонен был в какой-то момент поверить, что Иванов в «мокром деле» был действительно замешан. Он, очевидно, считал, что этот поэт, которого он так превознес в своей недавней статье в «Новом журнале», а в письмах называл время от времени «жутким маэстро», способен на все, и даже на убийство. В рецензии он прямо писал, что «последней конкретной темой часто звучащей в ивановской поэзии является тема убийства. <…> К ней Г. Иванов возвращается чрезвычайно напряженно, как к галлюцинации…». Это сильно задело Иванова. Гуль отчасти провоцировал его на разговор об убийстве, желая получить от него весьма заинтересовавший Гуля упомянутый очерк. Но Иванов писал в ответ:
«И сходить в могилу убийцей не хочется, знаете. Никогда никого не убивал. Чем-чем, а этим не грешен. <…> Так что прошу — верьте на слово — не убивал и не галлюцинирую убийствами».
Мне кажется, что Ходасевич склонен был в какой-то мере верить: что-то подобное, грязное, преступное там, на Почтамтской улице, могло произойти при участии Иванова и Адамовича (он не знал точно, когда Иванов выехал из России), или в порыве дикого озлобления постарался себя уверить: от этих людей можно ожидать всего, и пусть все знают им цену.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});