своей и носились, что прикрывала она вашу суть. И серьгу все никак не снимете, а пора бы. Я сам слышал, как казаки над вашей серьгой потешались: он же не единственный у казачки-мамы и вообще – жидяра…
– Ну знаете, Родион Аркадьевич!
– Не усидеть вам на двух стульях. Еще раз спрашиваю: для чего вы воскресли? Как говорит наш Джордж Иванович: «Вспоминайте, вспоминайте!»
В комнате стоял запах отпаренной ткани, хотя твидовую тройку, нижнее белье и белую сорочку Ян принес минут десять тому назад.
Орехового цвета тройка в масличную крапинку висела на стуле рядом со столиком. Брюки поверх пиджака, поверх брюк – жилет, поверх жилета – шерстяной галстук с двумя широкими поперечными полосами. Под стулом, как два застывших нукера (телохранителя), стояли высокие черные ботинки. «Как минимум на размер больше, а то и два!»
Полковой комиссар, в недалеком прошлом просто Ефимыч, а теперь, по выправленным документам, Войцех Леонович Войцеховский (знает ли пан ротмистр о новой родне?), попробовал представить себе лицо настоящего Войцеха в этом костюме, в этих до блеска начищенных черных ботинках, с тростью, зажатой под мышкой. Не получилось. Не вспомнил лица «двойника», даже в офицерской форме. Да это уже и неважно: когда сам готов со своим прежним лицом распрощаться, чего ж другие вспоминать на бегу.
Комиссар глянул в овальное венецианское зеркало, стоявшее на столике рядом со стулом. Встретился взглядом то ли с румынским цыганом, то ли с сыном какого-то греческого менялы. Но в то же время не мог не отметить, как он вдруг стал похож на отца – именно сейчас, когда рвал последнее, что связывало его с Самарой и самаритянством. Ведь если все сложится так, как задумано, вряд ли ему удастся когда-нибудь вернуться в большевистскую Россию, увидеть отца, мать, братьев и сестер.
Комиссар заглянул в документ, сверил его с отражением в зеркале. Что-то не сходилось. Но что? Вышептал семитскими губами свое новое имя. Приблизил вновь лицо к отражению – вылитый отец, Хаим Тевель Вениаминович, только веса нужно бы еще набрать, начать заикаться и состариться в черте оседлости. Вгляделся в тусклые глаза. Обнаружил в них свое давнее прошлое: отец в прихожей отряхивает плечи от снега, а Ёська, братец малолетний, на руках у матери сотрясается от смеха. Казалось бы, ничего такого, обычное дело, а этот смех братца и выжить ему помог, и впредь заступничество обещал, если что случится в Праге или Вене.
И как только убедился, что самое важное для себя сохранил, документы с легкой душой сунул в брюки, а свой черный «браунинг» спрятал за брючный ремень, после чего снял серьгу и едва слышно одними губами просигналил «отбой»: «Ну, бывай, комиссар». А после помазком взбил пену в мисочке, попробовал золингеновскую опаску, сбрил начисто синеватой сталью черные колечки волос на исхудалом, со вздутой веной запястье.
Востра бритва, ничего не скажешь. Можно щеки и подбородок мылить, но прежде – надгубье: до того, как комиссарской бородкой обзавестись, он именно в таком порядке и брился. Это еще с бар-мицвы повелось. Дядя Натан подарил племяннику венгерский бритвенный набор, и он впервые побрился. Правда, волос на лице практически не было, оставалось брить только пушок над губою.
Ефимыч, в новой жизни уже Войцех, медленно провел узеньким лезвием для усов с одной стороны, с другой.
«Вот как люди живут, они никуда не торопятся, если жить в настоящем собираются. И мне надо тому же учиться. И лучше – с утра, чтоб в привычку вошло».
Новоиспеченный Войцех вытер лицо полотенцем. Непривычное, какое-то мальчишеское чувство, будто всего, что с ним было, не было вовсе.
«Что ж это такое получается? Значит, можно все стереть при желании? Все, да не все. Куда бинты деть? А если попросят раздеться догола и выяснится, что я не Войцех Леонович В., а яркий представитель всеми угнетаемого народа?»
Но выхода другого нет. Решено. Учитель ждет в Константинополе.
Вошел Ян. На руке черное пальто с норковым воротником. Спокойный, ускользающий от будущих воспоминаний, будто на прогулку Войцеха провожает. Все правильно, так и надо провожать нового пана.
Молодой человек в твидовой тройке с блестящими набриолиненными волосами подошел к окну.
Внизу, на припорошенном снегом дворе, стояла запряженная парой пегих лошадей черная коляска. В ней вырисовывался черный силуэт Ольги Аркадьевны. По хрупким плечам даже сквозь накинутый платок, даже отсюда, сверху, было заметно, как она волнуется.
Попыхивая папироской, Белоцерковский то прохаживался взад и вперед, то останавливался в раздумьях, глядя на укрепленные позади коляски видавшие виды чемоданы. Один раз он даже проверил ремень. Убедившись в прочности креплений, глянул наверх, нашел искомое окно и сразу же с наигранным безразличием повернулся к нему спиной. Черной. Что-то уже успевшей отбросить перед долгой дорогой за ненадоб- ностью.
Судя по тому, как он повернулся, он уже начал подыскивать забавную реплику ко всему происходящему.
Войцех достал из жилетного кармашка вернувшийся к нему «регент», нажал на кнопку под колечком с цепочкой и привычно подстраховал двумя пальцами открывшуюся крышку.
– Планируемое время отъезда две минуты как вышло.
– Ваша пунктуальность вас переживет. – Ян помог ему влиться в пальто, прошелся щеточкой между лопатками и в заключение легонько хлопнул Войцеха по спине. – Не пойму, пан комиссар, когда вы были настоящий – в своей кожаной куртке или сейчас?
– Я и сам не пойму. Пока что не пойму, – и вспомнил слова своего отца: «К-к-то одержим нес-с-существующим, сам как бы не с-существует».
Насчет всего существующего и несуществующего он обратился с вопросом к долгому, пьянящему полету какой-то птицы за окном.
В ответ – тоненький голос тишины. Только на вышине три тучки, лохматые жертвенные овечки, беззвучно тренькали своими колокольчиками – для тех, кто умеет слышать. Для тех, кто умеет видеть, – в прозрачном воздухе четко вырисовывались крыши домов, слабеньких защитников людского счастья, кривые петлистые улички, дальше – тропки с проплешинами, занесенные внезапным, никак не отмеченным пока еще снежком, пролески и… И внизу, справа от них, – изгибистый жгутик реки, следующий своим далеким неспешным мыслям.
Комиссар попробовал угадать отсюда, с места, которое покинет навсегда, о чем думает эта темная река. Хотя чего тут угадывать? О чем может думать эта река или любая другая? Конечно, о рельефе вчерашних берегов, о почтовом пароходике с чадящей трубой, перепутавшем Запад с Востоком, о причале, пока что невидимом, и о том, кто стоит на том причале, в нее, в реку, вглядываясь. Мимолетный, незабвенный миг…
Глава двенадцатая
Остров
Стоило