Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хотелось бы напомнить, – проговорил мистер Пеннингтон, – что однажды я оказал тебе услугу.
– Не стоит считать ту услугу, какой бы значительной она в действительности ни была, важнее, чем создание конституционного суда, который мог бы уберечь закон от пороков плоти, – ответил отец. – Или, – добавил он, спохватившись, – важнее, чем жизнь Куинни Филлипс. Ты, разумеется, понимаешь, что я имею в виду.
– Нет, я понимаю только то, что это нечто неприятное.
– Я пытался донести до тебя, что, если Куинни Филлипс помилуют, ни первый, ни второй памфлет не будут опубликованы, – сказал отец, – но, если твой дядя не перестанет препятствовать учреждению апелляционного суда, оба они в той или иной форме увидят свет. А теперь нам с дочерью пора. Первый памфлет выйдет через три дня. Десять тысяч экземпляров каждого уже в печати.
– Это шантаж, – произнес мистер Пеннингтон.
– Насколько я понимаю, шантажисты постоянно сталкиваются с этим избыточным замечанием, – ответил отец, – но что-то не слышно, чтобы те из них, у кого есть хоть капля ума, просили милостыню по домам. Надеюсь, что твой дядя помилует Куинни Филлипс.
– Мой дядя не из тех, кого легко запугать.
– Я и не рассчитываю, что он поддастся на мои угрозы. Прочитав мой памфлет, он поймет, что Его честь судья Лудост действительно вел себя словно умалишенный и что разбирательство по делу Куинни Филлипс нельзя назвать судом, и не захочет вставать на сторону того, что не имеет никакого морального оправдания. Тогда мои угрозы помогут той его части, которая находится на ином моральном уровне, прийти в согласие с этим решением. Но нам пора идти.
Однако мистеру Пеннингтону, по-видимому, не хотелось с нами расставаться.
– Ну, скажу я тебе, – проговорил он. – Вы, памфлетисты, удивительный народ. Ты, Уилкс, Вольтер, Мирабо…
– И Мильтон, – продолжил за него отец. – Все как один – исключительно неприятные люди.
– Но неужели ты веришь во все, что говоришь? – озадаченно спросил этот крупный мужчина. – Неужели ты всерьез готов сесть ради всего этого в тюрьму? О, я тебе верю. Когда я подошел и ты спал, я посмотрел тебе в лицо, и ты на самом деле… – Он сдался и слабым жестом показал, что в тот момент отец предстал перед ним еще более достойным восхищения, чем сейчас, когда он бодрствовал. – А ведь есть столько всего, о чем ты, похоже, не задумываешься. – Я догадалась по его неуверенному взгляду, что он имел в виду меня. – Неужели ты не можешь просто быть писателем и не ввязываться во все эти баталии? – требовательно спросил он. – Мы нашли бы тебе работу. Ты великолепный писатель. Я никогда не забуду первую твою статью, которую прочитал. Да что там, я перечитывал ее буквально вчера вечером, и, несмотря на все, что произошло, я по-прежнему считаю ее блестящей, нет никого лучше тебя…
Но отец уже отвернулся, что выглядело как высокомерный отказ обсуждать брошенный им вызов. Возможно, для его высокомерия нашлись другие дела в другом месте. Но на самом деле он слишком устал, чтобы продолжать разговор. Когда мы шли по коридору мимо статуй и фресок, он пожаловался, что пол качается у него под ногами и что ни одному человеку не было бы под силу написать столько, сколько за последние три дня написал он. На улице его переутомленные глаза заморгали от дневного света, и он сказал, что чувствует себя слишком разбитым, чтобы ехать домой сейчас. Мы повернулись спиной к башням и шпилям, ко всей мощи церкви Святого Стефана и стали искать в раскинувшемся перед нами заурядном Лондоне какое-нибудь пристанище, которое не ввергло бы нас в слишком большие расходы. В подвале на углу Виктория-стрит была чайная, казавшаяся достаточно темной, и мы нашли в ней столик в затененной нише. Папа попросил особенно крепкого чаю, откинулся на спинку стула и стал пить одну чашку за другой, бормоча себе что-то под нос и позабыв обо мне.
Я думала о том, как странно, что в конце концов все складывалось лучшим образом. Кто-то с претензией на оригинальность обмотал электрические лампы полосками фиолетовой и зеленой ткани, и хотя выглядело это ужасно, но создавало полусвет, в котором папа мог дать отдых глазам и подремать. Я посмотрела на него, чтобы убедиться, что он действительно спит, и меня поразило, каким хрупким выглядел этот человек, готовый отправиться в тюрьму. На этот раз в голове моей не зажглась ни одна свеча, но я вновь восхитилась его храбростью. И вновь ужаснулась его полному равнодушию к моей судьбе. Он сплел паутину из мыслей и чувств вокруг своего намерения рискнуть свободой, но ни одна из этих нитей не затрагивала ни меня, ни нашу семью. У меня был чудесный отец, и у меня вообще не было отца. Кроме того, я достаточно поняла из разговора в центральном холле, чтобы сообразить, что в прошлом отец дурно поступил с мистером Пеннингтоном и во время нынешнего кризиса тоже повел себя с ним не слишком порядочно. Та же сила, что забрала из нашей жизни мебель тети Клары и нередко давала знать о себе в других случаях, проявлялась и сейчас. Но теперь она действовала, чтобы защитить тетю Лили и Нэнси от ужасного горя. Папа был храбр и жесток, бесчестен и добр, он говорил, что заказал по десять тысяч экземпляров каждого памфлета, а на самом деле – всего по две тысячи, и с ужасающе холодным безразличием упомянул о жизни Куинни только в самом конце. Я могла бы добавить к списку его парадоксальных качеств то, что у него не было денег и авторитета, но при этом он обладал невероятным могуществом; ибо через двадцать четыре часа мистер Брэкенберд помиловал Куинни Филлипс.
Так и случилось, что одним прекрасным утром все мы стояли за воротами, махая на прощанье тете Лили, уезжавшей в догкарте[84] с мужем Милли, отошедшим от дел букмекером, краснолицым здоровяком, который сразу же попросил нас называть его дядей Леном. Хотя нам было жаль расставаться с тетей Лили, мы прощались с ней с легким сердцем. Наш дом освободился от тяготевшего над ним ужаса, и если мы и продолжали представлять Куинни сгустком тьмы, сокрытым в слишком тесной камере, то нам, по крайней мере, не являлись иные, гораздо худшие видения. Кроме того, с наших плеч спало тяжкое бремя добрых дел, которое мы носили слишком долго: фортепиано наконец-то принадлежало нам одним, и больше не нужно было бояться, что за него усядется тетя Лили и, чтобы развлечь нас, станет играть на слух (в ее случае – чрезвычайно обманчивое чувство) популярные современные песенки, зажав громкую педаль; и, если в сад забежит бродячая собака или на подоконник сядет дрозд, не придется нервно ожидать, когда раздастся: «Папочка не покупает мне собачку»[85] или «Птичка сказала “чирик-чирик”». Несмотря