Франческо Доменико Гверрацци
Беатриче Ченчи
Быль XVI века
Глава I
Франческо Ченчи
Тот, кто сумел бы передать красками группу, ожидавшую Франческо Ченчи в зале его дворца, создал бы что-то, если и не столь прекрасное, как Мадона дела Седжиола Рафаэля, то во всяком случае нечто к ней близкое. Молодая женщина лет двадцати сидела на ступенчатом подоконнике высокого окна, держа на груди ребенка; сзади стоял красивый молодой человек и любовался этою нежною картиной. Его руки, сложенные как для молитвы, точно благодарили Бога за счастье, которое он послал ему. Выражение лица и глаз показывали, что его волновали разом три чувства, делающие из человека что-то почти божественное: сложенные руки возносились к Богу, взгляд, исполненный нежности, обращался к сыну, улыбка – к жене. Молодая женщина, вся поглощенная материнскою заботливостью, не видела этой улыбки. Ребенок казался ангелом с неба, заблудившимся на земле.
В другом конце залы, развалясь на скамье, сидел человек, который как нельзя лучше мог бы служить натурщиком Михель-Анджело. Лицо его едва виднелось из под широких полей остроконечной шляпы. Длинная, седая борода была всклокочена; кожа на лице, подобная той, которую Иеремия оплакивает у детей Сиона, была темна и суха, как внутренность очага. Он был завернуть в широкий плащ; ноги, сложенные одна на другую, обуты в сандалии, какие обыкновенно носили крестьяне из римских деревень. По всем вероятиям он был вооружен, но скрывал оружие, потому что римский двор, после папы Сикста V, был очень строг с теми, кто поступал вопреки запрещению.
Двое молодых людей ходили по зале то скорыми, то медленными шагами, меняясь словами иногда вслух, а иногда вполголоса. Лицо одного из них было покрыто красными золотушными пятнами; из-за воспаленных век блестели черные зрачки, в которых просвечивалась жестокость, смешанная с чем-то, похожим на безумие. Волосы редкие и торчащие, испорченные зубы, приплюснутый нос и отвисшие щеки придавали ему сходство с легавою собакою. Богатая одежда его была в беспорядке, засохшие губы произносили хриплым голосом гнусные и буйные слова. Так и видно было, что в нем таилось преступление, как вулкан, готовый извергнуться. Другой был бледен и приятной наружности: с густыми, русыми кудрями, с грустным взглядом и медленной речью. Рассеянный, часто вздыхая, он останавливался, вздрагивал, и внутреннее волнение обнаруживалось трепетом верхней губы и дерганьем бакенбардов. В одежде его было изыскано. Увидевший его сразу сказал бы: он вздыхает от любви.
Тут был еще старый священник, который первый нарушил молчание, обратясь с каким-то вопросом к гайдуку, который стоял в зале, и казалось уже готов был дать ему ответ, как вдруг господин с злодейским лицом надменно позвал его:
– Камило!
Натура слуг такова, что если у них нет других причин гнуть спину, то они слушаются тех, кто ими надменнее повелевает; и гайдук Камило, хотя он и далеко не был из самых дурных среди многочисленной, домашней прислуги, все-таки повернулся, точно на пружине, спиною к курату, и согнувшись в три погибели, смиренным голосом ответил:
– Эчеленца!
– Может быть, благородный граф дурно спал эту ночь?
– Не знаю, впрочем, не думаю. На заре пришли письма, большею частью из Испании и королевства; – может быть, впрочем, я этого не знаю, может быть он их читает теперь.
В эту минуту неистовый лай собаки оглушил присутствующих: не много погодя, двери из комнаты графа распахнулись от сильного толчка, и из них выбежала огромная собака, разъяренная и вместе перепуганная.
Мужик, лежавший у двери, вскочил на ноги, и высвободив руку из под плаща и выхватив широкий кинжал, длиною в добрых две пальмы[1], приготовился к защите. Молодая мать прижала ребенка к груди и закрывала его обеими руками. Отец стоял перед женою и сыном, чтоб заслонять их собою. Двое прогуливавшихся господ посторонились с приличною быстротой, в которой виднелось и нежелание наткнуться на опасность, и в тоже время нежелание показать страх перед этой опасностью.
Разъяренное животное лаяло неистово.
В это время на пороге показался старик. Это был Франческо Ченчи.
Франческо Ченчи, латинская кровь которого происходила от древнейшей Фамилии Чинчиа, считал между своими предками папу Иоанна X. Фамилия эта отличалась как древностью происхождения, так и древностью злодеяний.
Франческо Ченчи обладал большим богатством, ежегодный доход его превышал сто тысяч скуд; в те времена это казалось несметным богатством, да и в наше время это считалось бы не малым. Наследство это оставил ему отец, который заведовал церковной казной при Пие V; и в то время, как последний заботился об очищении света от ереси, старый Ченчи старался очистить казну от денег: оба были достойны друг друга, каждый в своем роде. О Франческо Ченчи трудно было и знать, что думать; может быть ни об одном другом человеке молва не была так разноречива, как о нем. Одни прославляли его за благочестие, щедрость, доброту, великодушие; другие, напротив, говорили, что он скуп, жесток и груб. Но дело в том, что в пользу обоих мнений можно было приводить доказательства. У него было несколько тяжб, но из всех их он выходил оправданным. Многие однако не довольствовались таким исходом и продолжали роптать, говоря, что еще до сих пор не видели примера, чтоб римский суд осудил когда-нибудь людей., имеющих сто тысяч дохода. Но если жизнь его казалась таинственной публике, то все злодейства его были совершенно явны для его несчастной семьи, которая из чувства стыда, а еще более из страха, не смела произнести о них ни слова. Семья его слишком хорошо знала, каким для него было наслаждением изобретать самые ужасные зверства, и чем они были страшнее, чем больше против них было общественное мнение, тем более они приходились ему по душе. Всякая выдумка этого рода должна была тотчас и во что бы ни стало приводиться в исполнение, – все равно, нужно ли было для неё издержать огромные деньги, сделать пожар или несколько убийств. Он имел обыкновение (до такой наглости дошел он) вести подробный счет своим издержкам на злодейства; и в его книге воспоминаний были записаны следующие подвиги: на бедствия и испытания Тосканеллы 3300 цекинов, – это не дорого. На похождения разбойников в Терни, 2000 цекинов, – это деньги брошенные. Разъезжал он всегда один, верхом, и когда замечал, что лошадь уставала, бросал ее и покупал другую; если ему не соглашались продать, он брал силою и в придачу еще наделял несколькими ударами кинжала. Опасность от нападения разбойников не останавливала его нигде, и он проезжал один через леса Сен-Жермано и Файолы; часто даже он отправлялся, ни мало не задумываясь, верхом из Рима в Неаполь. Появление его в каком-нибудь месте показывало, что произойдет наверное грабеж, пожар, или убийство, или вообще какое-нибудь большое бедствие.
Он обладал замечательною силой и был очень ловок во всякого рода телесных упражнениях; рассчитывая на это, он часто затевал ссоры со своими врагами, нанося им оскорбления и насмешки; но врагов открытых у него было не много, потому что его очень боялись и раздумывали прежде, чем решались сразиться с ним. Он постоянно держал целую шайку разбойников; двор его палаццо был убежищем для всякого рода злодеев. Между жестокими римскими баронами он был самым жестоким.
Сикст V, римский папа, пригласив как-то в Ватикан синьоров Орсини, Колонна, Савели, графов Ченчи и других, из числа самых могущественных вельмож римских, после нескольких минут приятной беседы с ними, подошел к открытому балкону и, обративши взор свой на лежащий у ног город, сказал присутствующим:
– Или зрение мое помутилось от старости, или точно стены дворцов ваших, сиятельнейшие вельможи, украшены каким-то странным убранством: подите узнайте, что это такое, и сделайте одолжение, дайте мне знать.
Это были повешенные тела разбойников, укрывавшихся в дворцах присутствовавших вельмож. Папа велел схватить их и без всякой жалости повесить на зубчатых стенах дворцов.
Франческо Ченчи, после этого и нескольких других случаев, показавших ему вполне характер папы, счел более удобным убраться подальше; и до самой смерти его оставался в Рока-Петрела, прозванную Рока-Рибальда[2].
Ченчи был очень сильного сложения и, несмотря на преклонные лета, обладал вообще крепким здоровьем, только правая нога у него болела и он хромал. Одаренный воображением и даром слова, он мог бы приобресть славу замечательного оратора, будь другие времена, и не заскакивай его язык, при малейшем волнении, между зубами, отчего голос его походил на звук воды, бегущей между каменьями. Наружность Ченчи далеко нельзя было назвать некрасивой; но при этом у него было такое злое выражение, что ему ни разу не удавалось внушить к себе любви, редко когда уважение, и слишком часто ужас. За исключением волос, превратившихся из черных в белые, нескольких морщин и цвета кожи, принявшей более желтый, желчный оттенок, лицо его оставалось таким точно, каким было и в молодости. Когда он бывал спокоен, на лбу его едва виднелась морщина, не та глубокая морщина, которую накладывает угрызение совести или забота, по едва заметная, легкая черта, которую иногда робко проводит любовь своим крылом на челе отцветающей красоты. Глаза его, обыкновенно грустные, оловянного цвета, как глаза разварной рыбы, без всякого блеска, окаймленные серыми кругами, и исполосанные кровяными, багровыми жилками, похожи были на труп в свинцовом гробу. Тонкия губы терялись в морщинах, покрывавших щеки. Лицо это одинаково пристало бы святому и разбойнику; мрачное, неразгаданное, как сфинкс, или как репутация самого графа Ченчи.