Что объясняется его щекотливым положением по отношению к ее матери. Ни сближения, ни особой дружбы, за которой мог бы последовать разрыв, дневник не показывает.
А вот основания для взаимной неприязни были, тут Павлищев передал со слов матери нечто важное. Пушкин, посещая салон Фикельмонов, «терпеть не мог» посланницу за холодность к себе. Она имела все права злиться на него за некрасивое мужское поведение по отношению к Хитрово.
Поэт стыдился «постарелой красавицы». По словам Николая Михайловича Смирнова, он «бросал в огонь не читая ее ежедневные записки». Сама же Елизавета Михайловна служила предметом пересудов в обществе. Чему давала богатую пищу. Так, будучи полной и некрасивой, она «на пятидесятом году не переставала оголять свои плечи и любоваться их белизною и полнотою», за что заслужила прозвище «Лиза голенькая». Говорили, что близких знакомых она принимает, сидя в ванной. Что ее утренние приемы продолжаются до четырех дня, и предлагая гостю стул, она восклицает: «Нет-нет, это место Пушкина! Нет-нет, это место Жуковского. Идите ко мне на кровать, это место всех!»[403]
От таких рассказов о матери, которая еще и «лучший друг», у благовоспитанной дамы горели уши. Пушкин разговаривал с мадам Хитрово, подчеркивая свое пренебрежение: «Откуда, черт возьми, вы взяли, что я сержусь? У меня хлопот выше головы»; «Я не прихожу к вам, потому что очень занят… и мне надо повидать тысячу людей, которых я все же не вижу… Я по горло сыт интригами, чувствами, перепиской и т. д. и т. д. Я имею несчастье состоять в связи с остроумной, болезненной и страстной особой, которая доводит меня до бешенства, хоть я и люблю ее всем сердцем. Всего этого слишком достаточно для моих забот, а главное — для моего темперамента»[404].
Очень откровенно. Вересаев назвал поведение Хитрово «горестной любовью стареющей женщины, не ждущей и не смеющей ждать ответного чувства». Безропотной Элизе отказывают самым прямым «якобинским стилем». При ее излишней откровенности с близкими подобные письма читались не только адресаткой, но и дочерьми.
Так же, как о предстоящей женитьбе на Гончаровой, Пушкин двумя годами ранее рассказал постоянной любовнице об увлечении Аграфеной Закревской, светской львицей, супругой министра внутренних дел, которая называла себя «принц душка-дурашка». Это она — «остроумная, болезненная и страстная особа», которая доводит поэта «до бешенства». В письмах Вяземскому, когда-то тоже увивавшемуся вокруг Закревской, она будет «уморительно смешна».
История с обливанием духами и играми на шкуре у камина, которую некоторые исследователи даже опускают из рассказа Нащокина, поскольку она звучит слишком пошло для Долли, — совершенно в стиле Закревской. Последняя не скрывала своих эротических аппетитов, слыла в добропорядочном обществе пропащей, но ничуть этим не смущалась. Для романа с Закревской характерны и ожидание поэта под кроватью, и спокойное поведение мужа, и ловкая «в подобных делах» наперсница-служанка.
На наш взгляд, не следует путать эту красавицу с другой, не менее ослепительной — графиней Завадовской, урожденной Влодек, в которой тоже видят героиню «жаркой истории»[405]. Здесь Вересаев более осторожен, не находя у последней нужных черт. «Мраморные плечи» повлекут к Нине, но не к знатной особе с безупречной репутацией[406].
Характеристика дамы в начале истории Нащокина указывает все-таки на Долли. Пушкин соединил желанную близость с посланницей и реально происходившие у него в 1828 году встречи с «медной Венерой». Он назвал ее «беззаконная комета, среди расчисленных светил». «Расчисленные светила» близки к характеристике дам большого света: «Так осмотрительны, так точны». А само понятие «светила» — к замечанию Вяземского о том, что он видел в Петербурге в 1830 году «Южные звезды», то есть чету Воронцовых. Вновь мы упираемся в нелестную с точки зрения отвергнутого поклонника аттестацию графини Елизаветы Ксаверьевны как «непорочной», то есть порядочной женщины. «Да здравствуют гризетки!» То есть Закревская.
Однако последняя развлекалась в свое, и только в свое удовольствие, в отличие от наемной любовницы. Отношение львицы к мужчинам как к орудию удовлетворения ее сладострастия отпугнет Пушкина. Как отпугнет и внешний холод благовоспитанной Долли.
«Многоэтажный дворец»
Письма Александра I о молодой Фикельмон показывают, что она была вовсе не так уж «расчислена». Но кто, если не Пушкин, мог стать счастливцем, побывавшим в ее апартаментах? То есть у старой графини и затем в спальне воспитанницы Лизаветы Ивановны?
Переписка Долли с Вяземским показывает, что именно между ними на почве общих взглядов сложились отношения amitie amoureuse — хозяйка чуть влюблена в гостя-поклонника. С ним она слегка кокетничает, от него принимает уверения в подданстве конституционному устройству ее гостиной.
В мемуарах Петр Андреевич писал о «двух родственных салонах» матери и дочери, где можно было познакомиться с последними европейскими новостями, но где, благодаря такту хозяек, не разыгрывалось обидных споров: «А какая была непринужденность, терпимость, вежливая, и себя и других уважающая свобода в этих разнообразных и разноречивых разговорах! Даже при выражении спорных мыслей не было слишком кипучих прений: это был мирный обмен мнений, воззрений, оценок»[407].
Вяземский писал, что Пушкин чувствовал себя в салоне как «дома». Но создается ощущение, что «дома» был сам князь и фиксировал собственное восторженное блаженство, видя в Дарье Федоровне и ее гостиной исполнение своих идеалов. «Вы должны вспомнить об особенностях симпатии, которую Вы разрешили мне рассматривать как доказательство Вашей дружбы, — писал он Фикельмон в октябре 1830 года. — Да, Ваше письмо переносит меня в Ваш салон, разделенный на несколько федеральных государств, но управляемых одной и той же конституцией, основанной на любезной и разумной свободе и оживляемой вашим присутствием. Мне кажется, что я вхожу туда, покашливая, что я стремлюсь приблизиться к кружку, в котором Вы председательствуете, что я там обосновываюсь, принимаю тамошнее подданство и приношу присягу на верность и преданность»[408].
Как видим, уподобление чувства к женщине политическому устройству государства было родным и для Вяземского. Но если Пушкин в молодые годы «горел желаньем» по отношению к революционной буре и к Отчизне, то князь Петр предпочитал упорядоченное спокойствие уже установившегося конституционного строя. Однако и то и другое воспринималось через даму сердца. На наш взгляд, поэту с его «беспорядком необузданного воображения» было вовсе не так просто среди «расчисленных светил», как его другу.
Чуть ранее в письме жене, от которой Петр Андреевич не скрывал своих увлечений, он назвал Дарью Федоровну «одной из царствующих дам в здешнем обществе», «с которой мне ловко и коротко, как будто мы век вековали вместе». Совсем простой вопрос мадам Фикельмон, как здоровье князя Петра, и уверения, что никто не займет в салоне его место, вызвали длинный ответ из Москвы: «Вы говорили — в Вас есть две графини Фикельмон: утренняя