на извлечение из психической жизни комбинаций «архетипических» образов, то мы окажемся в русле некоторых ведущих направлений современной психологии. Однако, как и в случае аналогии с мыслящей машиной, я не стала бы останавливаться на аналогии с Юнгом, которая скорее уведет нас в сторону, чем прояснит проблему.
Я бы предпочла остаться в рамках исследуемого периода и поразмыслить над теми аспектами подхода Бруно к памяти, которые обусловлены той эпохой. Один из этих аспектов связан с его антиаристотелевской философией природы. Говоря об «образах-знаменосцах», связанных в памяти с астральными группированиями природы, он замечает:
Все вещи природы и существующие в природе подобны солдатам единого войска, которые следуют за назначенным им полководцем… Это было хорошо известно Анаксагору, но этого не смог уразуметь Отец Аристотель… установивший невероятные и надуманные логические границы истине вещей581.
Здесь обнаруживается корень бруновского антиаристотелизма; существующие в природе астральные группирования противоречат учению Аристотеля, и человек, чья память основывается на астральных принципах, не может в своей натуральной философии мыслить по аристотелевскому образцу. Магия архетипических образов его памяти позволяет ему видеть природные группирования, объединенные магическими или ассоциативными связями.
В другом случае, размышляя о ренессансном толковании магии образов, мы раскроем для себя еще один аспект отношения Бруно к памяти. Мы видели, что магия магических образов в эпоху Ренессанса трактовалась как магия художественная; образ, наделенный совершенными пропорциями, обретает эстетическую силу. Мы могли бы ожидать, что у такой высокоодаренной натуры, как Джордано Бруно, напряженная внутренняя работа с воображением в памяти примет незаурядные внутренние формы. И действительно, в рассуждениях о «Зевксисе Живописце» и «Фидии Скульпторе» (в Печатях, носящих эти имена) Бруно раскрывается как ренессансный художник памяти.
Живописец Зевксис, рисующий внутренние образы памяти, вводит сопоставление живописи с поэзией. Художники и поэты, говорит Бруно, наделены одинаковой силой. Художника отличает вообразительная сила (phantastica virtus), в поэте же действует мыслительная сила, к использованию которой он побуждается энтузиазмом, исходящим от божественного вдохновения, дара экспрессии. Поэтому источник силы поэта близок к источнику силы живописца.
Потому философы, в известном смысле, являются живописцами и поэтами; поэты – живописцами и философами, а живописцы – философами и поэтами. Потому истинные поэты, истинные живописцы и истинные философы нуждаются друг в друге и восхищаются друг другом582.
Ведь нет такого философа, который не творил и не живописал бы что-то; поэтому не надо пугаться того изречения, что «понимать – значит созерцать в образах» и что мышление «либо и есть воображение, либо не существует без него».
Сопоставление поэзии с живописью в контексте образов искусства памяти заставляет вспомнить, что, по Плутарху, первым, кто провел такое сравнение, был Симонид, изобретатель искусства памяти583. Но Бруно вспоминает здесь ut pictura poesis, выражение Горация, на котором основывались ренессансные теории поэзии и живописи. С ним он связывает изречение Аристотеля «мыслить – значит созерцать в образах»584, которое помогло схоластике соединить Аристотеля с высказываниями «Туллия» о классической памяти585 и часто повторяется в трактатах о памяти. И таким способом, через Зевксиса Живописца, рисующего образы в памяти и олицетворяющего классическое правило «применяй образы», Бруно приходит к пониманию того, что поэт, художник и философ в фундаментальном смысле едины: все они рисуют образы в фантазии (как Зевксис рисовал памятные образы), и у одного эти образы принимают вид поэзии, у другого – живописи, у третьего – мысли.
«Фидий Скульптор» символизирует скульптора памяти, формирующего в ней скульптурные изображения:
Фидий создает формы… как Фидий-ваятель, либо отливающий фигуры из воска, либо конструирующий их сложением нескольких малых камней, либо творящий скульптуру из грубого и бесформенного камня своего рода вычитанием586.
Последние слова напоминают о Микеланджело, применявшем свой резец к бесформенной глыбе мрамора, чтобы высвободить форму, которую он увидел в ней. Так же (сказал бы, по всей видимости, Бруно) поступает и скульптор воображения Фидий, высвобождающий формы из бесформенного хаоса памяти. На мой взгляд, в Печати «Фидий» ощущается некая глубина, как если бы, описывая это внутреннее ваяние выразительных памятных статуй, это извлечение потрясающих форм путем отсечения несущественного, Джордано Бруно, художник памяти, подводил нас к самой сердцевине творческого акта, внутреннего свершения, предшествующего выражению вовне.
Но мы чуть не забыли о нашем елизаветинском читателе, которого оставили несколько страниц назад, усомнившись, что он сможет разобраться в Тридцати Печатях. Преуспел ли он в этом? Дошел ли до «Зевксиса» и «Фидия»? Если да, то ему впервые пришлось столкнуться с изложением такой ренессансной теории поэзии и живописи, какая еще никогда не публиковалась в Англии, и она предстала перед ним в контексте образов оккультной памяти.
На какой философии маг, художник, поэт и философ основывал свой грандиозный проект «Тридцати Печатей»? Эта философия выражена в одной фразе «Землепашца» (Печать 8), возделывающего поле памяти:
И как мир называют образом Бога, так Трисмегист не побоялся сказать, что человек есть образ мира587.
Философия Бруно была герметической философией; о том, что человек есть «величайшее чудо», говорится в герметическом трактате «Асклепий»; что человеческий разум божествен, что он одной природы со звездами-правителями универсума, сказано в герметическом «Поймандре». В L’idea del theatro di Giulio Camillo мы уже имели возможность в деталях проследить, как на фундаменте герметических сочинений Джулио Камилло пытается возвести свой Театр Памяти, отражающий «мир» и отражающийся в «мире» памяти588. Бруно исходит из тех же герметических принципов. Если разум человека божествен, то в нем заключен божественный миропорядок, и искусство, воспроизводящее это божественное устроение в памяти, высвобождает космические энергии человека.
Когда все содержимое памяти будет унифицировано, в душе (как полагал художник герметической памяти) начнет проступать видение Единого за множественностью явленного.
Я созерцал единое знание в едином предмете. Ибо все первичные части были предопределены как первичные формы… а все вторичные его формы были соединены с первичными частями589.
Так сказано в «Фонтане и Зеркале» (Печать 22). Части соединяются, вторичные части присоединяются к первичным, система в ужасающих родовых муках начинает приносить плоды, и мы начинаем созерцать «единое знание в едином предмете».
Здесь открывается религиозная цель устремлений Бруно в отношении памяти. Теперь мы готовы прорваться сквозь Sigillus Sigillorum («Печать Печатей»), соответствующую первой, визионерской части «Теней». В «Тенях» Бруно начинал с единого видения и от него нисходил к процессам унификации в системе памяти. В «Печатях» порядок обратный: здесь Бруно начинает с систем памяти и заканчивает Печатью Печатей. Здесь я могу дать лишь краткий и небеспристрастный обзор этого