— Да разве ты не помнишь, сколько сушил разных цветов?
— Ах, это совсем не то; это настоящий, как есть ботанический гер
барий, и все медицинские растения. Просто чудо, драгоценнейшая вещь, редкость!
— Да откуда же ты достал?
А я между тем распаковываю ящик, вынимаю пачки пропускной бумаги.
— А вот смотрите — ка сначала, каково, а? Вот смотрите — ка Atropa Belladonna, нездешняя, у нас не растет. Это — красавица, яд страшный; а вот это растет и у нас, видите: Hyoscyamus niger. L.; это значит Линней, по Линнею — белена. Что? Каково?
— Кто же тебе подарил?
— Вот тебе раз: подарил! Прошу покорно! Да где найдешь таких благодетелей, чтобы все дарили вам? Я купил.
— Купил! А деньги где?
— Буду просить.
А о шнурке я ни гу — гу.
Начинаются переговоры и пересуды. Мать узнает и называет мою покупку самоуправством, легкомыслием, расточительностию; угрожает, что отец не даст денег. Я — в слезы, ухожу к себе, ложусь в постель и плачу навзрыд, — и так на целый вечер, нейду ни к чаю, ни к ужину; приходят сестры, уговаривают, утешают. Я угрожаю, что останусь дома и не буду ходить на лекции. Обещают, во что бы то ни стало достать к завтрашнему дню 10 рублей. А про шнурок я все — таки ни гу — гу. Так благодаря ходатайству сестер дело и уладилось. Я принес Лобачевскому на другой день 10 рублей, а про шнурок что — то сболтнул, не помню; только Лобачевский его никогда не получал, хотя при каждом удобном случае и напоминал мне о моем обещании; а я в досаде на свою легкомысленность посылал Лобачевского внутренне ко всем чертям.
С этих пор гербарий доставлял мне долго, долго неописанное удовольствие; я перебирал его постоянно, и, не зная ботаники, заучил на память наружный вид многих, особливо медицинских растений; летом ботанические экскурсии были моим главным наслаждением, и я непременно сделался бы порядочным ботаником, если бы нашел какого — нибудь знающего руководителя; но такого не оказалось, и мой драгоценный гербарий, увеличенный мною и долго забавлявший меня, сделался потом снедью моли и мышей; однако же, целых 16 лет он просуществовал, сберегаемый без меня матушкою, пока она решилась подарить его какому — то молодому студентику.
Кроме костей и гербария, я принес еще домой из 10–го нумера и мое новое мировоззрение, удивив и опечалив этим не мало мою благочестивую и богомольную матушку. В церковь к заутреням и даже всенощным я продолжал еще ходить, соблюдал посты и все обряды, но при каждом случае, когда заходила речь с матерью и домашними о святости внешнего богопочитания, о Страшном суде, муках в будущей жизни и т. п., я сильно протестовал, глумился над повествованиями из Четьи — Минеи о дьяволе и его проказах и пр.
— Да рассудите, сделайте милость, маменька, сами, — доказывал я логически, — как же это может быть? Ведь Бог, вы знаете, всеведущ,
всевидящ, правосуден, милосерд; поэтому Он знал, наверное, что мы будем злы, и все — таки накажет нас потом за то, что мы были злы, где же тут справедливость и милосердие?
— Да ведь тебе Бог дал волю; выбирай, не делай зла.
— А, позвольте, к чему же мне эта воля, когда Богу заранее было известно, — ведь Он всеведущ, — что я согрешу и буду грешником?
Так резонировал я с моею старушкою (тогда она не была еще так стара), и замечу кстати, что этим же самым пошленьким резонерством я затыкал не однажды рот православным догматикам из семинаристов.
Я помню, что с старым товарищем по профессорскому институту (он был годами 20–ю старше меня) я целые часы, ночью, болтал на эту тему. И ни ему, ни мне не приходило в башку, что ни о всеведении, ни о правосудии, ни о милосердии творческом нам не суждено знать, и не нам, не нашему человеческому уму судить о свойствах абсолюта.
Когда наше нравственное начало ищет себе опору в Божестве, то мы неминуемо должны остановиться на откровении и верить Христу, разрешавшему подобные моим сомнения тем, что невозможно для человека возможно для Бога.
Справедливо кто — то заметил, что двум мало — мальски образованным русским нельзя сойтись вместе, чтобы не заговорить тотчас же об отвлеченных предметах.
Это, должно быть, признак молодости нашей культуры: все ново, зелено, незрело, не передумано, не перечувствовано, не осмыслено. Так и со мною: лишь только я выскочил из дома на волю и сблизился с университетскою молодежью, тотчас же давай слушать, судить и рядить о материях отвлеченных. Почти с того же давнего времени у меня составилось и крепло верование, и я начал убеждаться в предопределении.
Сначала оно мне представлялось в виде нравственной Немезис, а потом сделалось роковым логическим выводом. При складе моего ума я никогда не мог себе представить ни физического, ни нравственного мира бессвязным и бесцельным; а потому и предопределение я основываю на непрерывной и бесконечной связи зависящих друг от друга причин и следствий.
Немудрено, что при моем складе ума, при моем воспитании, при моем возрасте формация моего мировоззрения тотчас же по вступлении в университет началась не снизу; ломка началась сверху. Сначала я стал потихоньку мести мою лестницу с верхних ступеней; но выбрасывать сор не смел. Обрядность и внешность богопочитания сохранялись мною отчасти по привычке, отчасти из страха. Но если прежнее дело оставалось in statu quo (В первоначальном состоянии (лат.)), то прежняя мысль уже сильно потрясалась и рушилась.
— Какой, право, Яков Иванович (Смирнов, о котором я говорил, кажется) пересудник и зубоскал! — говорит матушка, — как можно так отзываться о священнослужителях!
Я. — Да, послушали бы вы, что поповские сынки в университете говорят о своих батюшках, так другое бы и сами подумали о попах; ведь это жрецы.
Матушка. — Что ты, Бог с тобою! Ведь у нас бескровная жертва. Я. — Да что же, что бескровная? Все — таки и наши попы надувают народ, как жрецы прежде надували.
Матушка. — Как это можно так сравнивать!
Я. — Да отчего же не сравнивать? Ведь религия везде, для всех народов была только уздою (это выражение я слышал накануне разговора от одного старого семинариста на лекции), а попы и жрецы помогали затягивать узду.
Матушка. — Религия — ведь это значит вера; так неужели же теперь, по — вашему, и веры не надо иметь?
Я. — Послушали бы вы, маменька, что говорит вон немецкий философ Шеллинг (я только что слышал о нем в 10–м нумере от одного ярого поклонника — профессора Петербургской медико — хирургической академии Веланнского).
Матушка. — Да я читала его «Угроз Световостоков».
Я (с насмешкою). — Да это не Шеллинга, а Штиллинга вы читали.[#130] Где же вам, маменька, понять Шеллинга; его и не всякий ученый поймет. Это натурфилософ.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});