динамичные события. У Ариосто пафос никогда не сказывается в словах[644], нет его совершенно и в знаменитой XXIII песни и последующих, изображающих безумие Роланда. То же, что любовные истории в героической поэме лишены какого-либо лирического оттенка, является скорее заслугой поэта, поскольку истории эти далеко не всегда могут быть одобрены со своей нравственной стороны. Иногда они, несмотря на всю окутывающую их волшебную и рыцарскую атрибутику, обладают при этом такой действительной подлинностью, что возникает ощущение того, что здесь перед нами излагаются непосредственные события из жизни самого поэта. Полностью отдавая себе отчет в собственном мастерстве, Ариосто несомненно вплел в свое великое произведение еще много всего из современности, вовлекая сюда также славу дома Эсте — в обличье явлений и пророчеств. Изумительный поток его октав размеренно увлекает все сооружение вперед.
С появлением Теофило Фоленго или же, как он сам себя здесь называет, Лимерно Питокко, на сцену выступает уже давно и по полному праву ожидавшаяся пародия на рыцарство в целом[645], к тому же заявляющая о себе куда более энергичной проработкой характеров, необходимой для свойственных ей комизма и реализма. Среди тумаков, под градом камней необузданной уличной молодежной компании одного заштатного римского городишки, Сутри, вырастает маленький Роланд — по всему видно, в мужественного героя, врага монахов и резонера. Условный мир фантазии, оформившийся начиная с Пульчи и служивший с тех пор рамками для эпоса, разумеется, разлетается здесь вдребезги; открытому осмеянию подвергается происхождение и сущность паладинов, например, через ослиный турнир во второй песни, на который рыцари являются с самыми диковинными амуницией и вооружением. Иной раз поэт выражает комическое сожаление по поводу необъяснимого коварства, присущего семейству Гано Майнцского, относительно чрезвычайно многосложного добывания меча Дуриндана и прочего, — словом, все предание служит ему главным образом лишь в качестве основы для комических нападок, сценок, тенденциозных излияний (среди которых имеются весьма красивые, например заключение главы VI) и непристойностей. Наряду с прочим здесь невозможно не заметить некоторого вышучивания Ариосто, и это было просто счастье для «Неистового Роланда», что «Орландино» с его лютеровской еретичностью довольно скоро попал в лапы инквизиции и его постигло вынужденное забвение. Вполне прозрачная пародия наблюдается, например, в том (глава IV, строфа 28), что дом Гонзага возводится к паладину Гвидоне, поскольку от Роланда должен был бы происходить дом Колонна, от Ринальдо — Орсини, от Руджеро же (согласно Ариосто) — дом Эсте. Возможно, здесь, в этой колкости по адресу Эсте, обошлось не без участия Ферранте Гонзага, покровителя поэта.
То, наконец, что в «Освобожденном Иерусалиме» Торквато Тассо характеристическая обрисовка образа является одной из сильнейших сторон поэта, доказывает лишь, насколько далеко ушел его образ мышления от господствовавшего примерно полстолетием прежде. Его достойное восхищения произведение является в основном памятником прошедшей за это время эволюции жанра и того направления, в котором она происходила.
* * *
Вне области поэзии итальянцы первыми среди всех европейцев проявили не знающие устали склонность и дар к тому, чтобы с точностью отобразить исторического человека со всеми его внешними и внутренними чертами и особенностями.
Разумеется, уже в раннем средневековье имелись достойные упоминания попытки такого рода, и легенда как постоянно имеющийся перед глазами образец биографии до определенной степени поддерживала интерес к индивидуальному изображению и мастерство в части его исполнения. В монастырских и соборных хрониках с большой наглядностью описаны многие иерархи, например, Майнверк из Падерборна{388}, Годехард из Хильдесхайма{389} и другие; от многих наших императоров также остались описания, составленные по античным образцам, чаще всего по Светонию, содержащие весьма ценные моменты. Можно сказать, что из этих и им подобных светских «vitae»{390} постепенно образуется продолжающаяся параллель житиям святых. Однако ни Эйнгарда, ни Виппо{391}, ни Радевина[646]{392} невозможно поставить рядом с принадлежащим Жуанвилю{393} жизнеописанием св. Людовика{394}, которое высится одиноким утесом, как первое совершенное духовное изображение новоевропейского человека. Такие характеры, каким обладал св. Людовик, и вообще редки, а сюда добавляется еще более редкое счастье, именно то, что на основании всех отдельных деяний и событий, имевших место в жизни героя, совершенно наивный фактограф обнаруживает круг его мыслей и красноречиво нам его представляет. А ведь из каких скудных источников приходится нам черпать внутреннюю сущность тех же Фридриха II или Филиппа Красивого{395}! Многое из того, что фигурирует в качестве биографии вплоть до конца средневековья, есть на самом деле лишь исторический очерк эпохи, лишенный какого-либо вкуса к индивидуальности превозносимого человека.
Отныне итальянцы берут курс почти исключительно на разыскание характеристических черт выдающихся людей, что отличает Италию от остальной Европы, где это встречается лишь случайно, в каких-то экстраординарных случаях. Следует, однако, отметить, что этим развитым чувством индивидуального могут обладать лишь люди, выделившиеся из толпы и ставшие индивидуумами сами.
В связи с получившим чрезвычайно широкое распространение понятием славы (с. 94 сл.) возникает биографическая литература сборного и сравнительного характера, которая более не обязана придерживаться династического принципа либо принципа следующих друг за другом духовных лиц, как то было с Анастасием, Агнеллом{396} и их последователями или с биографами венецианских дожей. Скорее она должна отражать человека в меру его значимости. В качестве образцов влиянием пользуются, помимо Светония, также Непот, его «Viri illustres»{397}, и Плутарх — в той мере, в какой последний был известен и переведен. Основным образцом литературно-исторических записок служили, как представляется, жизнеописания грамматиков, риторов и поэтов, известные нам как приложение к Светонию[647], а также усиленно штудировавшееся принадлежащее Донату{398} жизнеописание Вергилия.
То, что в XIV в. появились биографические сборники, жизнеописания известных мужчин и женщин, было уже упомянуто выше (с. 97 сл.). Разумеется, в тех случаях, когда в них описываются не современники, а люди более ранних эпох, они зависят от более ранних излагателей. Первым имеющим большое значение самостоятельным достижением была, пожалуй, принадлежащая Боккаччо «Жизнь Данте». Написанная с легкостью и воодушевлением, богатая на произвольные оценки, эта работа все-таки создает в отношении личности Данте острое ощущение ее исключительности. Затем, в конце XIV в., последовали написанные Филиппо Виллани «Vite»{399} выдающихся флорентийцев. Здесь представлены люди всех занятий: поэты, юристы, врачи, филологи, художники, государственные и военные деятели, среди них и те, кто был тогда еще жив. Флоренция подана здесь как одаренное семейство, в котором принято отмечать отпрысков, с особой яркостью проявляющих этот семейный дух. Характеристики — исключительно краткие, однако в них присутствует истинный дар ухватывать наиболее типические особенности человека, а