В этом славном малом было что-то от собаки, и желания его тоже не шли дальше собачьих: вдосталь напиться, досыта поесть и выспаться всласть. И все же в юности он испытывал мучительное волнение и глубокую привязанность: мы говорим о его жертвенной преданности несчастной помешанной Глорьетте, плачущей и умирающей у колыбели дочери.
Анализировать подобное чувство – напрасный труд.
Была ли это любовь в общепринятом смысле слова? Думаю – отчасти да, потому что возвращение Жюстена поначалу заставило Медора страдать. Значит, Медор ревновал. Но и собаки бывают ревнивы.
Я никогда не разделял мнения тщеславных, утверждающих, будто любовь жалкого создания, каким был Медор, может бросить тень на самую ослепительную из женщин. Любой имеет право смотреть на звезды, и никого не обесчестит смиренное поклонение.
Впрочем, верно и то, что под словом «любовь» подразумевается целая гамма понятий, соответствующих разным уровням умственного развития и различным свойствам характера.
Можно быть уверенным в одном: Медор с радостью дал бы себя убить ради Глорьетты.
Ради Глорьетты он полюбил опустившегося и побежденного Жюстена.
И когда однажды он увидел Жюстена пьяным, то есть погрязшим в презреннейшем пороке, Медор сказал себе: он погиб для нашего дела, и я один постараюсь закончить его.
Делом Медора было искать Королеву-Малютку. Эта непреклонная воля к поиску пропавшей, порожденная отчаянием Лили, которое он видел так близко, жила в нем и, после исчезновения юной матери.
Мысли давались ему нелегко; но, зародившись в его мозгу, мысль никогда не умирала, потому что на смену ей не приходила другая, не подавляла и не гнала ее прочь.
Возможно, впрочем, что ему смутно представлялось следующее: найденная Королева-Малютка притянет Лили, как магнит притягивает железо, а когда в нем пробуждалась надежда вновь увидеть Лили, его глаза увлажнялись слезами.
Он искал в меру своих сил четырнадцать лет; здесь, как и во всем другом, им владела лишь одна мысль, и он терпеливо шел к своей цели, невзирая на бесплодность долгих усилий.
С первых же дней, собственным чутьем подкрепляя предположения полицейских, он решил, что Королеву-Малютку похитили бродячие акробаты.
Значит, для того, чтобы ее найти, следовало познакомиться со всеми бродячими акробатами Франции, а наикратчайшим путем к этой цели было самому сделаться бродячим артистом.
Самый сметливый человек – даже и Саладен – не придумал бы ничего лучше. Вот только между первым наброском плана и его окончательным выполнением лежит пропасть; тем более что наш друг мог употребить на исполнение своего замысла ровно столько ума, сколько вообще имел.
Но вот отчего мы заговорили о невезении: среди тысячи способов, какими зарабатывают свой хлеб бродячие артисты, наш злополучный Медор выбрал совершенно захиревшее, угасающее ремесло, самое непригодное из всех.
Он сделался шпагоглотателем тогда, когда Саладен, виртуоз этого дела, уже отчаялся прокормиться своим искусством.
Медор питался одним черствым хлебом и получал больше пинков, чем монет, но ему все же удалось объехать Францию. Он глотал шпаги хуже некуда, его освистывала недовольная публика; но он был такой добрый и такой несчастный, что хозяева трупп держали его, чтобы убирать зал и чистить лампы.
Только математик вычислил бы, сколько лье можно проделать таким образом, перебираясь из города в город и кого-то разыскивая. Медор не был математиком, и через несколько лет решил: раз я везде побывал и нигде не встретился с Королевой-Малюткой, значит, она бесследно исчезла – или же умерла.
Тогда он вернулся в Париж и пустился по следу Жюстена, единственного человека, который отныне его интересовал. Однако Жюстен исчез – или скорее так низко пал, что Медор не нашел его в тех жалких кругах, в каких вращался сам.
Встретившись с ним наконец лицом к лицу, он не узнал его.
Жюстен – «человек из замка» – господин граф де Вибре шел с корзиной за спиной, с крюком в руке, шатаясь под грузом беспробудного пьянства.
Медор хотел помочь ему выправиться, сделать все, что зависело от него, Медора, но Жюстен позволил ему только заплатить за выпивку.
Он перестал быть человеком. Даже тряпичники смотрели на него с жалостью. И все же кое-что от прошлой жизни в нем удержалось. В норе, где он спал на тощей соломенной подстилке, у него были четыре или пять томов, которые он в часы просветления читал и перечитывал. Среди этих книг – в основном латинских – затесалась и одна французская: «Пять кодексов». Жюстен до того ее зачитал, что страницы у нее осыпались, словно осенние листья.
Тряпичники уверяли, что Жюстен, если бы его можно было застать трезвым, заткнул бы за пояс любого парижского адвоката.
И прибавляли: когда Жюстен пьян всего лишь наполовину, этот парень вполне способен дать дельный совет.
Он приобрел по этой части солидную репутацию не только среди тряпичников, но и в среде бродячих акробатов и ярмарочных артистов, с которыми сблизился, движимый, возможно, тем же инстинктом, что и Медор.
Они называли его папаша Жюстен; хотя он был еще молод, как уверяли те, кто давно его знал, внешне он походил на старика.
Вот уже год, как Медор, преследуемый постоянными и все возрастающими неудачами на поприще глотания шпаг, не мог найти работы в ярмарочных балаганах, и ему не оставалось ничего другого, кроме как начать выступать самостоятельно. Несколько досок от его прежнего эфемерного жилища и горстка ржавых гвоздей – этого ему вполне хватило, чтобы сколотить тесную лачугу; впрочем, для его Богом забытого ремесла и она была слишком просторной. Он работал как вол, таская на собственном горбу свой домишко с ярмарки на ярмарку, из одной деревни в другую в окрестностях Парижа; время от времени, если находилось три или четыре фанатичных поклонника этого жанра (давно почившего наподобие трагедии), соглашавшихся переступить его жалкий порог, Медору перепадало несколько медяков.
И все же он находил утешение, уверяя себя, что отныне является первым среди шпагоглотателей Франции и Наварры – за отсутствием соперников это начинало походить на правду.
У Медора нашелся еще один повод для гордости: он был единственным, кого папаша Жюстен допустил в свою нору. Что правда, то правда – Медор никогда не забывал принести с собой выпивку и приходил туда так часто, как только мог.
Неужели его привлекали глупые речи жалкого пьянчужки? Вовсе нет. Медор почти не слушал Жюстена – молол ли тот бессвязный бред в пьяном угаре или же, случайно протрезвев, высокопарно и важно изъяснялся на прежнем своем языке, теперь звучавшем нелепо в его устах; он предоставлял ему возможность хрипло напевать куплеты без начала и без конца и точно так же позволял ему цитировать тексты законов или с жаром читать латинские стихи; Медору все это было совершенно безразлично.