Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мне кажется: я никогда не наемся. И домой никогда не вернусь.
Если б я знал, что ждет меня тут, я б не дался тогда полицаям, что пришли и забрали меня 12 мая 43-го года.
Не вспоминал бы тот день, да он забываться не хочет.
Мы только сели обедать все вместе: Вася, Петя, Шурик и вы с теткой Полькой. А Клаве, как мамкиной дочке, ты борщ отнесла в ее комнату. Только сели — они и явились!
С винтовками двое.
Я твой борщик щавелевый только попробовал, мамка моя! Пару ложек успел отхлебнуть. Тарелка моя почти полная так и осталась стоять. Там и ложка моя. И хлебца кусаник остался.
Теперь кажется мне, что обед недоеденный тот до сих пор меня ждет на столе.
Те полицаи по дороге сказали, что застрелят меня, если я побегу. Лучше б я побежал!
До отправки в Германию нас под охраной держали в здании банка по Коммунистической улице.
Охраняли полицаи, с утра уже пьяные, поэтому нам удалось убежать. Помнишь, как прилетел я домой? Я тогда не один убежал. Со мной были хлопцы из Людкова и с нашей Замишевской улицы. Перед этим побегом нам передали тайком, что в задней стенке уборной, что во дворе у забора, оторваны доски и держатся только на верхних гвоздях.
Когда вывели нас на прогулку во двор, все, кто знал и не струсил, в уборной доски раздвинули — и через забор в огороды. И все, кто удрал — по домам разбежались. Вот дураки.
Нас, как котят, похватали и в банк. И охранять стали немцы уже, а не те полицаи.
А 15 мая во дворе банка построили нас и девчонок и под немецким конвоем погнали на станцию.
По Первомайской погнали, потом по Кузнечной.
На Первомайской, у почты, нашу соседку увидел. Обрадовался! А как настоящее имя ее — я не знал. Только прозвище помнил. И крикнул:
— Говнокопиха! Тетечка! Ради Бога прости! Я не знаю, как тебя звать!
— Ульяна я, детка моя! Ульяна! Куда ж это гонят вас, родненький? А… Наверно в Германию гонят?..
— Дак в Германию, тетечка! Мамке скажи, что нас гонят уже! Нихай прибегая на станцию!
— Скажу, деточка! Щас же скажу!
И заплакала тетка Ульяна. И побегла скорей на Замишевскую улицу. А мне стало как будто бы легче….
У железнодорожного клуба, когда нас по Кузнечной гнали, к Вальке Высоцкому, что с Харитоновской улицы, собачка домашняя кинулась. Провожать прибежала вместе с сестрами Валькиными — Алкой, Надькой и Людкой.
Как собачка та рыженькая к Вальке ластилась! Как она ему руки лизала! Скулила, как плакала.
Мы вокруг Вальки с собачкой столпились. Колонна смешалась и остановилась.
И тут немец носатый к нам в колонну вломился. Раскидал, расшвырял нас по-зверски и собачку ногой из колонны вышиб сапогом своим кованым.
Закричала собачка пронзительно-больно, а нам сделалось страшно. Мы притихли. А Валька заплакал…
Каждый понял, что ждет его там, в той Германии.
А потом на Вокзальной улице, у фонтана сухого, где скверик, деда Быстряна увидел с козой. Всегда мы смеялись над ним и дразнили, что веником мух от козы отгоняет. И зачем мы дразнили? Вот дураки. Прости меня, дедушка миленький, что дразнил Козлодоем…
Сколько дуростей делал я, мамка моя!.. А тебе сколько крови попортил!.. Прости меня, мамочка родная… Только на каторге этой понял, что ты, моя мамка, — святая… Сколько раз ты спасала меня в Неметчине этой фашистской. И я теперь знаю: всегда ты со мной. Где-то рядом. Среди гула прессов я дыхание слышу твое. И голос твой слышу. Только слов разобрать не могу. А мне говорить с тобой хочется. И я говорю, говорю, будто ты меня слышишь. И я все рассказываю, и в мыслях письмо составляю тебе, мамка родненькая. Каждый день составляю. Большое-большое письмо. На всю мою муку! Единственное.
Мысленно мы в Новозыбкове… И бываем везде, где нам хочется быть. Видим всех… Видим все, чем вы там занимаетесь… Я вот вижу свой двор, вижу кур с петухом-драчуном. На цепи вижу Эрика нашего. Вот тетка Полька что-то курам сыпанула, а Эрика не покормила.
«Тетка, опять про собаку забыла!»- крикнуть хочется мне.
«А будь он неладен, собака такой! — тут же слышу в ответ. — Пользы нет! Одно гавканье только…»
Я всегда в Новозыбкове, мамка моя…
В день тот последний, когда нас пригнали на станцию, то запихнули в вагоны товарные, где до нас были кони. Немцы мокрый навоз как попало убрали, а вонища осталась!
Конвоиры смеялись и носы воротили, а нам было некуда деться.
Ты успела к вагону, когда двери еще не закрыли.
Я помню глаза твои, мамка… Ты говорила мне что-то, говорила… Меня подбодрить старалась. Улыбнуться пыталась. А я глаза твои помню, как они плакали сами собой, мамка родненькая…
Кто нас провожать пришел, перед дверями вагонов столпились. Стали советы давать, как нам быть в той Германии, будто они уже там побывали. Заторопились. Заговорили все разом, потом стали кричать.
Помню, что ты успела сказать:
— Гляди там, сыночек. Крепко не бойся чего… Я тут буду молиться. А ты на рожон там не лезь. Будь похитрей и себя береги…
А как тут беречь себя, мамка моя — не сказала.
Когда двери вагона закрыли, мы из люков под крышей попеременно выглядывать стали. И видели, как на перроне длинный такой офицер успокаивал вас. Он по-русски сказал, что в Германии нам «будет очень прекрасно».
После слов его все, кто пришел провожать, заплакали больно…
И тут поезд пришел «Москва — Гомель», и наш вагон к пассажирскому поезду подцепили. Все мы в городе знали, что поезда до Москвы не доходят, а только до Брянска. Что Красная Армия гонит фрицев назад и скоро придет в Новозыбков.
Когда тронулся поезд, девчачий вагон заревел. Так ревел, что мы слышали даже в вагоне своем, пока поезд не разбежался и грохотом все заглушил.
Когда прибыли в Гомель, нам дали напиться воды. И только напились, как налетела бомбежка. Наши бомбили!
Того самого немца носатого, что собачку ударил, убило!
— Так ему, гаду и надо! — сказали мы все.
Мы за дорогу сдружились. Друг для друга мы братьями стали.
С нами ехал Толик Дыбенко из Людкова, а с нашей Замишевской улицы — Толик Улитин. А Юрка Присекин был с Ленинской улицы. А с Харитоновской улицы были Валька Высоцкий и Володька Курлянчик…
А потом был Бобруйск. А в Бобруйске комиссия. Немцы-врачи в нас искали заразу какую-то. Каждый очень хотел, чтоб нашли у него. Не нашли…
Потом была Польша и лагерь какой-то. Наших девчонок оставили там, а нас потащили дальше.
Через неделю в Германию прибыли. Привезли прямо в город, в штадт КДФ, завод Фольксваген, Лагерь номер 925, Stadt DS KDF Wagens.
Хлеба дали и грамм по сто хамсы. Как все это съел — не заметил: в поезде нас почти не кормили.
Потом в баню. Из бани — в бараки. В бараках по штубам, по комнатам. В каждой штубе по 30 человек.
На нашу одежду каждому нашили цветки. Мне досталась ромашка белая.
Обули нас в деревянные колодки-долбленки. Немцы их называют клумпами.
Бегаем в них, как стучим молотками по полу цементному.
В этих клумпах-колодках по первости до крови натирали ноги. Перемучились крепко, пока на ходу потертости не откровили да не замозолились. Теперь на ногах мозоли, будто копыта приросшие.
Помолись за меня, мамка родненькая! Ноги мои стали пухнуть. Будто водой набираются к вечеру. И к утру до конца не проходит опухлость. Обуваться мне больно. После подъема в строй стал опаздывать. А хохол-полицай специально стоит надо мной. Ждет предатель. Ждет, чтобы палкой огреть или своим сапожищем меня в строй зашвырнуть.
Спим на нарах, на досках голых. В чем работаем, в том и спим. Ни подушек, ни простыней.
Если кого убивают в кацете, то одежду его нам бросают. Перед расстрелом раздевают догола. Пристрелят и в яму. Яма глубокая. Засыпают не сразу, а когда наполнится.
Яма стоит и ждет.
Из новозыбковцев наших, вчера убили Толика Сергиенко с Привокзальной улицы. Он что-то съел на кухне, когда там работал. За это его расстреляли… Теперь он в той яме лежит. Лежит на боку, присыпанный чем-то белым, и щеку ладонью от нас закрывает…
А мы присмотрелись и видим, что глаз у Толика открыт…
В три тридцать утра подъем. Начало работы в четыре утра. Работаем до 20 часов. Отбой — в 23.
До отбоя бьем вошей и одежду латаем. На ней латка на латке…
Раз в неделю вошепарка. Пока наши одежки жарятся, нам делают баню. Загоняют в коробку по 50 человек и четверо полицаев по углам поливают нас из шлангов. Мы корчимся под холодной водой, а немцы охраны и полицаи гогочут.
Вместо мыла дают каустическую соду.
В бараках, где спим, на завтрак — болтушка. В ней лягушки и пиявки… Воду немцы для нас достают из пруда. Для смеху, наверно. Прямо с тиной и всем, что поймается.
Кто-то ест, я не ем… Нас много таких, кто не ест ихний завтрак, фрюштюк с пиявками вареными. «Данке шеен», — говорим, хватаем свой хлеб и бежим на работу. Полицаи и немцы хохочут и палками нас подгоняют, чтоб бежали быстрей.