он случая перекинуться со мной хоть словом-другим. Ослепнув, он днями сидел дома, скучал и уже не мог обходиться без собеседника, вернее, без человека, который мог бы слушать его. А я любил слушать отца, потому что в его словах всегда находил важное для себя, только уж очень редко доводилось быть вместе — разлучали неприделанные дела.
Первый большой разговор произошел неожиданно и в неподходящее время. Как-то я прибежал с поля за запасным лемехом и еще в сенях услышал отцовский голос, негромкий, но гневный:
— Опять крови захотели. Мало попили, давай им еще.
Открыв дверь, я увидел отца, склонившегося над зыбкой, в которой лежала, причмокивая, маленькая Люся.
— Папа, ты с кем разговариваешь? — спросил я.
— Я?.. — смешался он, откашливаясь.
— Про какую ты кровь?..
Он поднял голову.
— Где ты? Сядь! — И повернулся ко мне незрячими глазами. — Топников заходил. М-да, дела… Кстати, тебя спрашивал, срочно собраться, слышь, надобно. Каки-таки срочности у вас? — усмехнулся отец.
— А ты не смейся, ячейка наша растет.
— Растет? Силенки, стало, копите? Да-а, силенки нужны. — Отец немного помолчал. — Знаешь, про что он сказал? Опять, слышь, забесились там, за морем! И все этот, как его…
— Чемберлен, — подсказал я. О нем я знал по карикатуре, которая с зимы висела в сельсовете, после налета на советское представительство в Лондоне. Нарисован он был с громадным тупым лбом, сложенным из булыжин, хищным носом, моноклем в глазу и высоким цилиндром, похожим на жерло пушки. Мы, ребятня, потом и сами рисовали Чемберлена, сколько извели чернил и черных красок на него.
— Верно, он, сукин сын! — подхватил отец. — Про красную опасность, видишь ли, вопит, а сам бомбой размахивает. Ха, опасность! Опасность, что ты за плуг взялся, что я, по «милости» таких вражин, слепой… И с бомбой на нас.
Мне, однако, казалось, что отец преувеличивает опасность. В нашей же избе-читальне я часто засматривался на карту, занимавшую целый простенок. Так ее чуть ли не сплошь заливал алый цвет, цвет нашей страны. Раскинулась она от южных морей и пустынь до далекого Тихого и Ледовитого океанов. Англия же едва заметна была на этой карте, а некоторые государства обозначены были просто цифрами. У меня от гордости за свою огромную страну душу распирало. Кто ж на такую осмелится замахнуться? Налетай любой — так дадим по зубам, что на ногах не устоишь. Так и отцу сказал.
Он снова поглядел на меня слепыми глазами.
— А ты, смотри-ка, решительный. Что же, нехудо.
— А чего? Их же меньше, — не отступался я. — Еще в городе, в какой-то книге Алексея, я читал, что в Англии всего миллионов пятьдесят живет, а у нас чуть ли не в четыре раза больше. Чего же им драку затевать?
Отец приподнял голову и похлопал меня по плечу, но взгляд его был устремлен куда-то вдаль. Брови сведены, у переносья сбежались бугристые складки. Каким он мудрым показался сейчас в своей слепоте.
— Цифирь эту, сынок, и я знаю, — сказал он. — Но ты не забывай другое: Англия с давних пор привыкла загребать жар чужими руками. Одна она и сейчас не кинется на нас. Тех же германцев сговаривает да натравливает.
— А германцам чего надо?
— Но ты же сам сказал о красной карте. Видно, от этого цвета у генералов да буржуев рябит в глазах. Оно ведь как? Ежели красное разольется и дальше…
— А это может?
— Чать, и там рабочие и мужики не дураки. Вон как в те годы бастовали. Не от сахарной жизни, надо думать, не от уважения к буржуям. Наш ротный бывало говорил…
Тут отец пустился в пространные воспоминания, и я умолк, слушая его. Говорил он, не прерываясь, как за ниточку тянул, разматывая клубок. Я уже забыл, зачем и пришел к нему — так интересно было слушать.
После этого мы чаще и чаще бывали вдвоем. Как ни тихо иногда входил я в избу, отец узнавал меня и окликал, звал к себе. Когда Люся спала, он сидел у раскрытого окна и слушал шелест листвы берез, шумок улицы. На любой случай у него был припасен разговор со мной. Начинал всегда с вопросов о погоде, о том, что нового в газетах, спрашивал, который час, а если сбивался в счете дней, то справлялся и о них. Потом начинал говорить и о делах. По ним он скучал.
Как-то запросился в овин сушить снопы.
— Куда тебе, сиди-ко дома, — махнула на него мать, которая сама теперь делала и это дело.
— Дома, дома… — заворчал он. — Там хоть услышу, как потрескивают овинники, как падают хлебные зернышки, и дымка понюхаю.
— Нашел, о чем думать.
— Но ты хоть ночку соснешь, отдохнешь.
— Не егозись!
И все же он уговорил мать. Ее заставил спать, правда, тоже в овине, а сам всю ночь просидел у теплины. Как же он был доволен, что удалось и дыма понюхать и послушать шорох падающих сухих зерен.
Другой раз пошел в овин со мной.
— Ложись спать, — сказал мне, — тебя я беру для страховки, на всякий случай. Если что — разбужу.
Разбудил он меня глубокой ночью. Я поднялся, оглядываясь: что же случилось? Но все было в порядке, весело горел костерок, постреливая углями и золотом искр, на прокопченных стенах мелькали отсветы огня. Взглянул на отца — он протягивал ко мне руку. При свете костра она тоже показалась золотой, как те искры, что взлетали под потолок.
— Встал? Ну, посиди маленько, а то ты неспокойно спал.
Он принялся свертывать цигарку. А раз ваялся за кисет, то хочет о чем-то поговорить. И верно, раскурив самокрутку, отец сказал, что есть ко мне дело, которое, как он с нажимом произнес, давно нейдет из его головы.
Я пододвинулся к нему.
— Какое дело?
— А все насчет коммуны, про которую ты сказывал. Про ту, что в подгородчине, где с Ионой портничал. Ничего, говоришь, живут там мужики?
— Конечно, живут. Чего не жить? Народ собрался дружный. Но к чему ты сейчас, средь ночи, о ней?
— Стало, надо! — ответил он задумчиво. Затянувшись несколько раз, повернулся ко мне. — Я, дураша, сам все собирался туда, чтобы своими глазами поглядеть. Да не успел. А теперь уж куды мне? Но давеча заходил Михайло, братенннк. И опять я вспомнил про нее, про коммуну. М-да, глаза…
— Вы о коммуне и говорили? — встрепенулся я. — Дяде Мише тоже охота поглядеть на нее?
— Нет, говорили о другом. Это уж я сейчас дошел, что надо бы… Боюсь, не выкрутиться ему. Один, как говорят, и у пирога не спор. А у него не