С особой симпатией Слуцкий относился к Корнею Ивановичу Чуковскому. Остался небольшой очерк о Корнее Ивановиче, написанный Слуцким. Высоко ставя талант Чуковского, Слуцкий особенно ценил в нем титаническое трудолюбие и жизнь по «обдуманному плану», который он «сам обдумывал и сам осуществлял». В этом «сам», в этой роли первопроходца было для Слуцкого, по-видимому, главное: «первый детский поэт в истории… русской поэзии», предтеча некрасоведения; он предсказал появление массовой культуры и дал набросок ее теории, открыл для русского читателя много незаслуженно забытых имен. Очерк о Чуковском многое объясняет в характере и творчестве самого Слуцкого.
Высоко ставил поэзию Ярослава Смелякова. Хотя мы не находим прямых высказываний, всякий раз, когда Слуцкий упоминает его имя в контексте, чувствуется понимание значительности его поэзии.
С уважением и симпатией относился к Константину Симонову, ценил его знание войны, понимал, какую роль сыграли на войне его стихи. До войны Слуцкий относил Симонова к предыдущему литературному поколению, которое поэты «содружества» собирались оттеснить и занять их место. После войны этот подход изменился. Константин Симонов очень высоко ставил поэзию Слуцкого. В предисловии к последнему прижизненному «Избранному» Слуцкого, впервые вышедшему в издательстве «Художественная литература» к семидесятилетию поэта, Константин Симонов писал: «В книге я… встретился с человеком, который знал о войне зачастую больше нас, много и глубже думал о ней и видел ее по-своему зорко и пронзительно…» А ведь Симонов и сам прошел войну от звонка до звонка, и не где-нибудь в тылу, а на передовой, в самой гуще событий. «Так уж вышло, — пишет он в одной из последних фраз «Предисловия», — что в поколении поэтов, которое следовало за нашим, последним предвоенным, Борис Слуцкий с годами стал самой прочной моей любовью. И не навязывая ее другим, я не хочу скрывать чувства, с которым пишу это вступительное слово к “Избранному” Слуцкого»[216].
Уважительно относился Слуцкий и к другим представителям старшего поколения — Светлову, Исаковскому, Щипачеву.
К. Ваншенкин вспоминает, как при Слуцком сказал, что «тяжело болен Исаковский. Слуцкий заметил в ответ:
— Жаль. Поэт замечательный…
Не представляю себе, чтобы кто-нибудь из его предвоенной компании, из его генерации, мог бы так сказать. Даже Серега Орлов глянул на него с некоторым удивлением»[217].
О теплых отношениях, сложившихся с Назымом Хикметом, он рассказывал в Коктебеле Борису Укачину:
— Хикмет сам хотел со мной познакомиться. Ему обо мне говорили какие-то физики. Встретились мы у Эренбурга. Познакомились. Я стал переводить его стихи… Жаль, что Хикмет большую часть своего времени тратил по государственным делам и политической работе. Для поэзии оставлял мало. Сильно переживал критику своей пьесы, переход с первой на четвертую полосу «Правды»… Но тем не менее очень любил Россию и русскую жизнь…
Слуцкий знал и переводил прибалтийских авторов, среди которых выделял Э. Межелайтиса и считал его большим поэтом.
Как далеко мог зайти Борис Слуцкий в поддержке собрата по перу, рассказывает Б. Сарнов. На заседании бюро творческого объединения поэтов обсуждалась жалоба провинциального поэта, фронтовика, инвалида войны, тяжело больного человека, почти ослепшего. Восемь лет задерживалось издание его сборника. Заведующий издательством ссылался на слабость книги: в ней есть несколько приличных стихотворений, редакция надеялась, что автор дотянет остальные. Но этого не произошло. Обсуждение, похоже, зашло в тупик. И тут слово попросил Слуцкий:
— У нас только среди членов бюро по меньшей мере десяток поэтов фронтового поколения. Неужели мы не протянем руку помощи нашему товарищу, попавшему в беду? Чего стоит тогда наше фронтовое братство!.. Вот мое предложение. Пусть каждый из нас, поэтов-фронтовиков, напишет в эту книгу по стихотворению. Давайте спасем эту книгу нашими общими усилиями, как мы, бывало, выносили из сражения на своих руках раненого товарища![218]
Лазарь Лазарев, лучше других знающий литературно-критические работы Слуцкого, пишет, что Слуцкий «охотнее всего писал о тех, кто оказался в тени, кого не заметили или недооценили… То были начинающие, обычно не москвичи — А. Жигулин и В. Соснора, И. Шкляревский и Ю. Воронов, В. Леонович и О. Хлебников. Но не только молодые — он старался сказать доброе слово о тех поэтах старшего поколения, с оценкой сделанного которыми не все было ладно, — о Н. Асееве, Н. Заболоцком, В. Каменском, Л. Мартынове, Д. Хармсе. И из своих сверстников тоже выбирал прежде всего тех, кто был несправедливо обделен, — как проникновенно он написал о К<сении> Некрасовой и Н<иколае> Глазкове»[219].
Портрет Слуцкого тех лет оставил Владимир Корнилов, его близкий друг. В течение двадцати лет они постоянно, почти ежедневно встречались. «Я порой проводил с ним изрядную часть и дня и вечера, — десять лет мы жили неподалеку друг от друга… но ни разу не заставал его пишущим…
Стихи он сочинял в уме и набело почти без помарок записывал в большие, типа амбарных книг, тетради. Начиная с почерка, все в Борисе было характерно слуцким. Его разговорная речь нисколько не отличалась от стихотворной… У Слуцкого разговорная речь совершенно естественно, без малейших усилий переходила в стихотворную… <При состоянии его здоровья после фронта, постоянных головных болях и бессоннице>, работоспособность Бориса следует признать титанической.
Помимо огромной работоспособности, Слуцкий выковал стойкий, не дававший себе никакой поблажки характер. Самодисциплина у него была жесткая: он никогда не позволял себе лениться… Хотя никто не видел его пишущим, Борис писал много, на мой взгляд, чересчур много. Порой он бежит с горы и не может остановиться. Для поэтов не такого крупного масштаба и мощи подобная инерция извинительна, но Слуцкий был поэтом трагедии, а не мелкотемья…»[220]
Корнилов отмечает его удивительную наивность и в подтверждение приводит попытку Слуцкого объяснить директору издательства «Молодая гвардия», одному из «столпов отечественного шовинизма», каких поэтов совершенно иного направления тому следует издавать. Директор тотчас вывел Бориса из редакционного совета. «Наверняка, — пишет Корнилов, — такая наивность шла от его доброты и от его никогда не убывающей веры в человечество».
В воспоминаниях Галины Медведевой мы находим точно подмеченные черты, существенно дополняющие портрет Слуцкого: тонкий вкус и широта взглядов («Становилась понятной близость Слуцкого к европейцу Эренбургу»), цельность натуры, поразительная память и образованность, застенчивость (при том что «резкий, определенный, прямо-таки бронированный»), внимание к людям… («расспросы — допросы — это его способ внимания к человеку»). «Многолюдье не было его стихией… он был не то что одинок, а один, когда все были и чувствовали себя вместе». «…Держался как кое-чего достигший человек. Ценил свою материальную самостоятельность, то, что жил на заработанное собственным горбом. За других — просил… Помогал по-рыцарски доблестно, красиво, не только не выставляя своих заслуг, а делая вид, что их не было вовсе… Чемпион по собранности всякого рода, он был даже слишком туго свинчен, без воздушных зазоров, без блаженства рассеянья, без отпускания себя на свободу. Сын и летописец железного века — ему сродни и под стать»[221].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});