Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В разладе Золя с Верленом, о котором П. Милюков вспоминает, культурная правота была на стороне Верлена — декаденты в диагнозе своем не ошиблись. Кстати, об источниках декадентства. П. Милюков указывает на творчество Бодлера, как на один из главнейших… Совсем недавно, на днях, можно сказать, автор «Очерков» встретился на одном литературном диспуте с «основоположником» русского декадентства Мережковским, — и вот опять речь зашла о Бодлере. «Это были наши грязные пеленки!» — воскликнул Д. Мережковский, к великому, скажу даже — к горестном изумлению некоторых слушателей. П. Милюков шутливо перебил его: «Да ведь это вы Бодлера и в люди-то вывели!» Не знаю, только ли хотел Милюков пошутить, – в словах его был заключен и другой смысл: «Как, – можно было возразить Мережковскому, – вы открещиваетесь от лучшего из всего того, что было вами “открыто”, от самого глубокого и трагического поэта новой Европы? Если – “грязные пеленки”, то, значит, вы и до сих пор в Бодлере ничего, кроме эстетизма, сатанизма, и дендизма, не нашли? Право, всего этого не стоило и “открывать”».
Я оттого вспомнил сейчас этот эпизод, — более значительный для истории литературы, чем кажется на первый взгляд, — что П. Милюков, как свидетель и современник, в отношении к декадентам, может быть, по-своему, и прав. Но история и время лучше них самих разглядели их «открытие», сделали в нем отбор и, думаю, нашли в пользу их исторического дела доводы, которые дадут им оправдание.
Чтобы покончить с вопросом об источниках декадентства, отмечу еще только указание автора «Очерков» насчет роли Ницше. Несомненно, имя Ницше, — как и подчеркивает П. Милюков в примечании к соответствующей главе, — часто произносилось декадентами «всуе», по недоразумению. И конечно, всей своей эстетикой этот период гораздо больше обязан ницшевскому врагу и антиподу — Вагнеру, этому «Царю туманов», как назвал его кто-то из символистов.
Среди писателей символо-декадентского периода П. Милюков выделяет Блока. Он высоко ставит «выстраданную поэзию», он признает ее даже гениальной. Помимо черт совестливости и чести, которые в Блоке обаятельны для всякого непредубежденного человека, П. Милюкова, вероятно, пленило в нем то, что с Блоком наша словесность «вернулась к жизни», — пожелала вернуться к ней, по крайней мере. В новейшей полосе литературы именно это для Милюкова и существенно, — и если к советской «литпродукции» он так внимателен, то именно потому, что продукция эта реалистична и всякого рода туманам чужда.
Очерк литературы революционного времени занимает в изложении Милюкова больше трети всех страниц, посвященных словесности вообще. На такое явное несоответствие историческому значению и ценности вещей П. Милюков пошел умышленно, желая убедить современников своих, что «культурная ткань не порвана» и что «навстречу разрушению идут начатки новых творческих процессов». Очерк достаточно полон для того, чтобы цель автора была достигнута, и на редкость отчетлив.
Жаль только, что П. Милюков не объяснил своего взгляда по вопросу о цензуре, — для «убеждения» многих теперешних читателей это, пожалуй, было бы нужно. Сейчас нередко ведь рассуждают так: «в России нет свободы, значит, не может быть и литературы», — забывая, что расцвет литературы далеко не совпадал у нас с расцветом свободы: достаточно назвать хотя бы Пушкина. Что говорить, бенкендорфовская цензура была детской забавой по сравнению со сталинской, но пример Пушкина доказывает все-таки, что тезис о литературной свободе в примитивном схематизме своем ложен. Литература страдает от правительственной опеки, она безмерно ею тяготиться, – но она «изворачивается», она не умирает.
По мысли П. Милюкова, — если только я правильно его мысль между строк понял, — цензура выдерживается литературой в любых правилах, пока эта цензура отрицательная (т. е. не пиши о том-то, не касайся того-то); она становится подлинной угрозой существованию литературы, переходя в положительный «заказ», и даже приказ (т. е. пиши обязательно только о том-то)… Сейчас в России эта угроза сильна, как никогда. Тревога, чувствующаяся в заключительной части главы о советской литературе, отчасти этим положением, кажется мне, и внушена.
От Воронского советская словесность докатилась сейчас до Безыменского. Для всякого, кто мало-мальски с нею знаком, — это имена малозначительные. Первый твердил о необходимости «известного минимума свободы», второй гордится званием «литературного чекиста». Эволюция становится еще чудовищней, если вспомнить все прошлое нашей литературы. П. Милюков в своих «Очерках», и особенно в последней их части, главным образом следит за притаившейся, сопротивляющейся, борющейся духовной энергией, накопленной веками и сейчас то там, то здесь вырывающейся, как пар из клапана. Именно во внимании к вечно живому и постоянному сквозь временное и случайное и заключена ценность труда П. Милюкова – труда огромного по размерам и по значению.
< «ПЕРЕКРЕСТОК».II. СБОРНИК СТИХОВ. ПАРИЖ, 1930 г. –
СБОРНИК СОЮЗА МОЛОДЫХ ПОЭТОВ. IV. ПАРИЖ,1930 г. >
Сборники стихов, издаваемые группами и объединениями здешних эмигрантских поэтов, заслуживают, с нашей стороны, пристального внимания.
Обыкновенно этих поэтов называют «молодыми», да и сами они, говоря о себе, эпитетом этим охотно пользуются. Кличка не совсем точна и с годами становится все более условной: есть в этих объединениях и действительно «молодежь», двадцатилетние юноши, только что обнародовавшие первые свои произведения, но есть и довольно опытные стихотворцы, успевшие уже создать себе имя. Общей чертой для тех и других является их полная принадлежность к эмиграции, их «послереволюционность». Они не столько «дети страшных лет России», сколько сыновья долгих, однообразных, томительных «будней» эмиграции. Именно страшного-то они уже ничего не видели, — или видели его, будучи еще и в самом деле детьми, когда все возбуждает любопытство и запоминается потом как ряд любопытных, диковинных происшествий: разрушение привычного быта, бегство, скитания, лишения — все. А потом пришла зрелость. И принесла она с собой десятичасовое стояние за станком у Рено, или ежедневные разрисовки каких-нибудь дамских шелковых шалей, или мытье стекол на холоде, и мало книг, мало «призора» сверху, со стороны старших, мало культуры вообще – своей, а не иноземной. «Бытие определяет сознание», – повторим марксистскую формулу. Очень много в сознании нашей новой здешней литературы определяется ее бытием. Если она скучает, то несправедливо, – как это нередко делается, – пренебрежительно укорять ее за это скучание, будто за нечто поверхностное, наносное, от чего, при желании и небольшом усилии, ей легко было бы отделаться. Если она иногда обнаруживает склонность к романтизму, то спросим себя, что дала ей жизнь, чтобы к себе ее привлечь и расположить, чтобы уменьшить прелесть «уводящих» мотивов и отбить вкус ко всяческим отравам. От руководства литературных отцов — тех, по крайней мере, которые находятся в эмиграции, — оно, в огромном большинстве своем, отказывается не потому только, что дети вообще отцам редко верят (в истории литературы гораздо больше случаев взаимного понимания дедов и внуков), но из-за давно сложившегося, всегда чуть-чуть мертвящего «профессионализма» отцов… Обратись они к ним за советом, те принялись бы растолковывать, как надо писать стихи или как работать над романом. Наверно, советы оказались бы превосходны, но не в данном случае, не теперь и не здесь. «Дети» хотели бы узнать совсем другое: как надо жить, что такое человек. Я намеренно схематизирую положение, но, по существу, мне кажется, оно таково. У здешних литературных «детей» очень обострился интерес к «последним вопросам» и, наоборот, ослабел интерес к темам чисто литературным, — вероятно, оттого, что литература уже никого сейчас не может манить как профессия и почти никому из начинающих не может помочь в устроении материальной стороны их жизни… И еще оттого – и это важнее, – что здешние «дети» живут, так сказать, без быта и вне культурной преемственности, вне традиций, которые позволяют человеку не чувствовать своего одиночества перед природой и историей. Пушкинский стих «и от судеб защиты нет» как будто стоит эпиграфом над всем их существованием, – другого же они не знали. Я помню дореволюционные русские «поэтические» встречи и разговоры, довольно часто мне случается прислушиваться и к беседам, возникающим здесь, теперь. Какая разница! Там говорили о месте цезуры в стихе, о ямбах и хореях, здесь, с чего бы ни начали, кончат непременно спорами о значении христианства, о смысле жизни или о существовании Бога. Иногда то, что говорится, может вызвать улыбку, но над самым стремлением к таким разговорам смеяться не приходится, это снова «русские мальчики» — по Ивану Карамазову (менее всего литераторы) — добрались до старых своих любимых тем. Договорятся ли они до чего-нибудь? Неизвестно. Но оттого и надо вчитываться в их писания, что там мы можем об этом узнать — независимо от эстетических достоинств той или иной вещи. Один только профессиональный, ограниченно-литературный вопрос хотелось бы мне предложить молодым поэтам — в их же интересах и на их пользу конечно: отчего вы пишете именно стихи, а не прозу? Действительно ли, по совести, вы считаете себя, «чувствуете» себя поэтами?
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3 - Лев Гомолицкий - Критика
- Заметки о стихах: Георгий Иванов - Юрий Мандельштам - Критика
- Литературные заметки. Статья II. Д. И. Писарев - Аким Волынский - Критика