Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В негодовании Алеко слишком много страстного порыва, слишком мало спокойной мудрости – единственного, что возвращает людей к их божественной природе. Отец Земфиры – старый цыган – обладает этой мудростью. Рассказ о жизни изгнанника Овидия на берегах Дуная есть дивное откровение поэзии младенческих народов. Дикари полюбили неведомого пришельца Овидия, чувствуя в нем родную стихию – свою волю, свою простоту. В житейских делах поэт беспомощнее, чем они сами:
Не разумел он ничего,И слаб, и робок был, как дети;Чужие люди за негоЗверей и рыб ловили в сети;Как мерзла быстрая рекаИ зимни вихри бушевали,Пушистой кожей покрывалиОни святого старика.
Вот в первобытной жизни – зародыши высшей, еще ни разу в истории не осуществленной культуры: дикари преклоняются перед гением. Это – единственная власть, которую они признают. Они чтут, как святого, этого слабого, бледного, иссохшего, ничего не разумеющего старика, у которого – «песен дивный дар и голос, шуму вод подобный».
Но Алеко ужаснулся бы бездны, отделяющей его от природы, если бы мог понять старого цыгана, для которого нет добра и зла, нет позволенного и запрещенного. Любовь женщины кажется этому естественному философу высшим проявлением свободы. Алеко смотрит на любовь как на закон, как на право одного человека обладать нераздельно телом и душою другого. Любовь для него – брак. Для старого цыгана и Земфиры любовь – такая же прихоть сердца, не подчиненная никаким законам, как вдохновение дикой песни, голос которой «подобен шуму вод». Первобытная поэзия воли слышится в песне цыганки, издевающейся над правом собственности в любви, над ревностью мужа:
Старый муж, грозный муж,Режь меня, жги меня:Я тверда, не боюсьНи ножа, ни огня.Ненавижу тебя,Презираю тебя;Я другого люблю,Умираю, любя.
Алеко не выносит свободы – обнаженной правды в любви. Цыган жалеет Алеко, но не может скрыть от него, что одобряет Земфиру, которая изменила мужу и выбрала себе любовника, по прихоти сердца, по единственному верховному закону любви. Любовь – игра, случай, стихийный произвол. Какая может быть в ней верность и ревность, какое добро и зло, когда все упоение любви заключается в том, что она вне добра и зла?
Взгляни: под отдаленным сводомГуляет вольная луна;На всю природу мимоходомРавно сиянье льет она;……………………………….Кто место в небе ей укажет,Промолвя: там остановись!Кто сердцу юной девы скажет:Люби одно, не изменись!
Эта последняя свобода приводит к последнему всепрощению – к божественному милосердию Франциска Ассизского. И его религия была возвратом к детской простоте и невинности.
Птичка Божия не знаетНи заботы, ни труда…
Это гимн первобытной беспечности напоминает лучшие молитвы, сложенные на цветущих холмах Назарета или в долинах Умбрии. Это – звуки, как будто прилетевшие из незапамятной древности, когда человек и природа были еще одно. Алеко – культура и язычество; старый цыган – природа и милосердие.
К чему? Вольнее птицы младость.Кто в силах удержать любовь?Чредою всем дается радость;Что было, то не будет вновь.
«Я не таков, – отвечает Алеко дикарю, – нет, я не споря от прав моих не откажусь».
Во имя этого права и закона в любви, которые он называет честью и верностью, Алеко совершает злодеяние. Быть может, во всей русской литературе не сказано ничего более глубокого об отношении первобытного и современного человека, об отношении культуры и природы, чем немногие слова, которые старый цыган произносит, прощаясь с Алеко:
Оставь нас, гордый человек!Мы дики, нет у нас законов,Мы не терзаем, не казним,Не нужно крови нам и стонов,Но жить с убийцей не хотим.Ты не рожден для дикой воли,Ты для себя лишь хочешь воли;Ужасен нам твой будет глас.Мы робки и добры душою,Ты зол и смел – оставь же нас;Прости! да будет мир с тобою.
И табор опять подымается шумною толпою и «скоро все в дали степной сокрылось». Вечные дети первобытной природы продолжают свой путь без конца и начала, без надежды и цели. Журавли улетают, только один уже не имеет силы подняться, «пронзенный гибельным свинцом, один печально остается, повиснув раненым крылом». Это – бедный Алеко, современный человек, возненавидевший темницу общежития и не имеющий силы вернуться к природе.
Пушкин верен себе: он не преувеличивает, подобно Льву Толстому, счастья и добродетелей первобытных людей. Он знает, что смысл всякой жизни – трагический, что величайшая свобода, доступная человеку, есть только величайшая покорность воле природы:
Но счастья нет и между вами,Природы бедные сыны!И под издранными шатрамиЖивут мучительные сны;И ваши сени кочевыеВ пустынях не спаслись от бед,И всюду страсти роковые,И от судеб защиты нет.
В «Галубе» Пушкин возвратился к теме «Цыган» и «Кавказского пленника». Теперь в первобытной жизни, которая некогда противополагалась европейской культуре, как нечто единое, поэт изображает глубокий разлад, присутствие непримиримо борющихся нравственных течений. Жестокость магометанина Галуба вытекает из того же понятия о праве, как и жестокость Алеко. Оба они говорят теми же словами о кровавом долге, о мщении:
Ты долга крови не забыл…Врага ты навзничь опрокинул…Не правда ли? Ты шашку вынул,Ты в горло сталь ему воткнулИ трижды тихо повернул?..
Галуб считает себя выше дикого, праздного и презренно-доброго Тазита, так же как Алеко считает себя выше старого цыгана, не признающего ни закона, ни чести, ни брака, ни верности: преимущества обоих основаны на исполнении кровавого долга, на воздаянии врагу, на понятии антихристианской беспощадной справедливости – fiat jus.[148]
И старый цыган, и Тазит чужды этим культурным понятиям о справедливости. Оба они – вечные бродяги, питомцы дикой праздности и воли, смешные или страшные людям мечтатели.
Среди культурных людей, правоверных сынов пророка Тазит кажется неприрученным зверем:
Но ТазитВсе дикость прежнюю хранит.Среди родимого аулаОн все чужой: он целый деньВ горах один молчит и бродит.
В мирном созерцании природы Тазит так же, как старый цыган, почерпает свою бесстрастную, всепрощающую мудрость:
Он любит по крутым скаламСкользить, ползти тропойкремнистой,Внимая буре голосистойИ в бездне воющим волнам.Он иногда до поздней ночиСидит, печален, над горой,Недвижно в даль уставя очи.Опершись на руку главой.Какие мысли в нем проходят?Чего желает он тогда?Из мира дальнего кудаМладые сны его уводят?..
В самом обширном из своих произведений – в «Евгении Онегине» – Пушкин еще раз вернулся к преследовавшей его всю жизнь драматической и философской теме «Кавказского пленника», «Цыган», «Галуба». Та глубокая противоположность Евгения Онегина и Татьяны, на которой основано драматическое действие поэмы, есть не что иное, как противоположность Пленника и Черкешенки, Алеко и Цыгана, Галуба и Тазита.
Герой поэмы, очерченный слишком поверхностно, по замыслу Пушкина должен быть представителем западного просвещения. Это «современный человек» —
С его безнравственной душой,Себялюбивый и сухой,Мечтанью преданной безмерно,С его озлобленным умом,Кипящим в действии пустом.
Недостаток поэмы заключается в том, что автор не вполне отделил героя от себя, и потому относится к нему не вполне объективно. Кажется иногда, что поэт в Онегине хочет казнить увлечения своей молодости, байронические грехи:
Чудак печальный и опасный,Созданье ада иль небес,Сей ангел, сей надменный бес,Что ж он? Ужели подражанье,Ничтожный призрак, иль ещеМосквич в гарольдовом плаще,Чужих причуд истолкованье,Слов модных полный лексикон?..Уж не пародия ли он?
Существует глубокая связь Онегина с героями Байрона, так же как с Печориным и Раскольниковым, с Алеко и Кавказским пленником. Но это не подражание – это русская, в других литературах небывалая, попытка развенчать демонического героя. Евгений Онегин отвечает уездной барышне с таким же высокомерным самоуничижением, сознанием своих культурных преимуществ перед наивностью первобытного человека, как Пленник – Черкешенке:
… Но я не создан для блаженства:Ему чужда душа моя;Напрасны ваши совершенства:Их вовсе недостоин я…Я, сколько ни любил бы вас,Привыкнув, разлюблю тотчас;Начнете плакать – ваши слезыНе тронут сердца моего…
Он утешает ее, опять повторяя слова Пленника:
- Россия в ожидании Апокалипсиса. Заметки на краю пропасти - Дмитрий Сергеевич Мережковский - Публицистика
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- Божественная комедия накануне конца света - Анатолий Фоменко - Публицистика
- Новая критика. Звуковые образы постсоветской поп-музыки - Лев Александрович Ганкин - Музыка, музыканты / Публицистика
- Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского - Дмитрий Мережковский - Публицистика