и я начала ценить взаимодействие слов, их взаимные заигрывания и перестук, приводившие к трансформации смыслов. Теперь, открывая Хафиза и Фирдоуси, я почти всегда инстинктивно читала вслух, чтобы насладиться музыкальностью их строк. Дело было не просто в красоте языка, в мастерстве замысла и структуры – все это я замечала и раньше. Я впервые увидела игривость канонических текстов, их приземленность. Литературный критик Терри Иглтон писал, что великая литература всегда стремится преступить границы существующей реальности. Читая классиков персидской литературы, мы заглядывали в трещинки в стенах реальности и видели за ними сияющий мир воображения наших поэтов.
Порой мне казалось, что вся моя жизнь стала вариацией на тему родительских кофейных посиделок. Поскольку все аспекты общественной жизни были ограничены или попали под запрет, частная жизнь начала выполнять функцию публичного форума. Дома превратились в рестораны, бары, кинотеатры и театры, концертные залы, площадки для литературных, искусствоведческих и политических дебатов. Но даже этим свободным зонам постоянно угрожало государство: в любой момент дня и ночи к нам могли ворваться с облавой и конфисковать алкоголь, игральные карты, косметику, запрещенные книги и видеокассеты. Нас могли арестовать по обвинению в аморальности. И все же те дни запомнились мне атмосферой сдерживаемого волнения, пробивавшегося из-под тревоги и страха. Теперь, вспоминая то время, я понимаю, что волнение и страх, пожалуй, подпитывали и укрепляли друг друга. Пока терзаемая войной страна стонала под гнетом репрессивных законов, ежедневных арестов и казней, чуть глубже, в подполье, совершались акты неповиновения и велось сопротивление, служившее источником постоянной фрустрации для государства и подрывавшее его власть. К обычным, ничем не примечательным делам – вечеринке, на которую приходили и мужчины, и женщины, где подавали алкоголь, включали музыку и смотрели кино – «Ночь в опере» или «Фанни и Александра», – надо было подходить со всей осторожностью, непременно задвигая шторы, и так обычные события превращались во что-то заветное, в украденный эклер. Мы ощущали себя диаспорой изгнанников в стране, чьего языка и культуры не понимали; мы строили свой дом вдали от дома, где действовали свои нормы, был свой образ жизни и фольклор. И, разумеется, нас объединяла ностальгия по «старым недобрым временам», как мы их называли – временам до революции.
Эти подпольные сборища чем-то напоминали собрания конца XIX – начала ХХ века, о которых я читала или слышала: тогда спектакли перекочевали из театров в дома, а женщинам было запрещено появляться на улице. Люди жили этими тайными собраниями, словно революционеры в подполье. В своих мемуарах аму Саид описывает испытанное им радостное волнение и тревогу, когда он впервые пришел на такое собрание в дом известной активистки, защитницы прав женщин Мастурех Афшар. Он рассказывает, как опасно было мужчине, тем более молодому, являться на собрание, в котором участвовали женщины. Тогда в Иране существовало разделение на мужские и женские тротуары, а женщины в общественных местах ходили в черном с ног до головы. «Я строил мысленные схемы, пытаясь справиться с ощущением неминуемой опасности и угрозы. Я же никого не собираюсь ограбить? Не представляю угрозу для чьей-либо жизни и благосостояния? – писал он в мемуарах. – Я не делал ничего подобного, и тем не менее то, что я собирался сделать, считалось таким же тяжким преступлением».
Аму Саид описывал восторг при встрече с чем-то новым, прежде не существовавшим. В нашем случае мы пытались сохранить то, что у нас отняли, и наши тайные встречи были пронизаны атмосферой усталости и отчаяния. Атаковав индивидуальные права, отвоеванные в отчаянной борьбе, наша революция отправила нас в точку невозврата. Теперь мы хотели лишь сохранить то, что было, а не стремиться к некой невообразимой мечте.
Глава 26. Разрушенные мечты
Для отцовской семьи революция должна была стать предвестником новой эры – эры, в которой они будут править. Они крайне негативно относились к шаху и были очень религиозны. Теперь шаха не стало, страну возглавляло исламское правительство. Но уже в первый визит в Исфахан я заметила раскол и враждебность между кузенами и дядями, которые десятилетиями были очень близки. Кузен Саид, поддерживающий агрессивную организацию воинов-моджахедов, довольно резко повздорил с кузеном Джафаром и дядей Хусейном, чьи симпатии были на стороне более экстремистского крыла правящего духовенства. Дочь аму Хусейна, всего несколько лет назад разгуливавшая по Беркли в джинсах и рубашке с короткими рукавами, надела чадру, сменила имя с Шади на Захру в честь дочери пророка Мухаммеда и вышла за члена революционной дружины. И если еще пару лет назад эти трещины можно было залечить, то теперь пропасть казалась непреодолимой.
Саид не разговаривал со мной семь лет. Мы с Мохаммадом и Саид с Маджидом пошли в ресторан, и он, тринадцатилетний мальчишка, набросился на нас за то, что мы пили и подпевали оркестру. После этого он объявил нам бойкот и начал писать многостраничные письма с осуждением декадентов-интеллектуалов, раскладывая их напоказ по всему дому. Потом его на два года посадили в тюрьму за деятельность в организации воинов-моджахедов. Когда я увидела его после революции, осенью 1979 года, он стал дружелюбнее. Женился на дальней родственнице Фарибе, которую я запомнила робкой девочкой, хрупкой, сдержанной, неизменно одетой в длинные рубашки и мешковатые брюки. Они жили в маленькой студии в глубине дядиного садика и держались особняком.
Вскоре у многих мусульман, включая Саида, возникло ощущение, что их предали. Ведь это была их революция. Мы, неверующие декаденты, потерпели поражение, но и Саид так и остался аутсайдером. На самом деле, революция нанесла верующим куда более фундаментальный ущерб, чем нам, атеистам, – не только радикалам вроде Саида и его организации, но и равнодушным к политике правоверным мусульманам, таким, как его родители. Организацию моджахедов запретили после конфликтов с исламским режимом, апогеем которых стала кровавая демонстрация с последующим арестом и массовыми казнями многих сторонников организации. Поскольку у моджахедов имелось оружие, те принялись мстить и взорвали штаб-квартиру Исламской республиканской партии; взрыв унес жизни более восьмидесяти человек, в том числе высокопоставленных чиновников и лидеров режима. Вскоре после этого лидеры Моджахедин-э Халк бежали из страны, как и первый президент Ирана Абольхасан Банисадр.
Прошло чуть больше года после революции, и Саид с Фарибой очутились в подполье. Они переехали из Исфахана в Тегеран. Внезапно их объявили в розыск, так что они днями и ночами прятались в разных конспиративных домах. Саид занимал в Моджахедин-э Халк высокую должность. От природы гибкий и уступчивый, он был несгибаем, когда речь заходила о его организации, а та вскоре стала столь же кровавой, как и сам исламский режим, и была