сове», написанной в 1936-м, и в «Принце» Голшири (1969) и как эти произведения могли объяснить современный Иран, в котором мы жили? Отцу язык этих романов казался слишком скупым («Похоже, во всех современных романах теперь скупой язык», – предположил он), а сюжет слишком запутанным. «Если называть романом „Войну и мир“ или „Повесть о двух городах“, то и эти книги можно назвать романами, – примирительно добавил он. – Ни сюжета, ни четкой характеристики героев…»
В Исламской Республике оба романа были запрещены; причиной запрета стали откровенные сексуальные сцены и критический взгляд авторов на ортодоксальную религию. Характерной чертой зарождающейся модернистской литературы начала ХХ века было неприятие религии, а в отдельных случаях – например, у Хедаята – еще и очарование доисламским Ираном. Радикальность и злоба антиисламских высказываний Хедаята ничуть не уступали его романтизации древнего Ирана и ностальгии по тем временам.
Я читала «Слепую сову» совсем девчонкой, когда мне было, может быть, пятнадцать лет. Примерно в то же время я увлекалась Сартром и Камю, ходила и цитировала «Тошноту» и «Постороннего». Мы с кузенами со стороны отца, моими ровесниками, испытывали неодолимую тягу к этим депрессивным текстам, повествующим об одиночестве в обществе. «Слепую сову» родители обычно запрещали читать детям. Хедаят покончил с собой в Париже в 1951 году, и у многих эта книга вызывала ассоциации с самоубийством. Якобы она подстрекала неокрепшие умы к самоубийству, курению опиума и прочим ужасным вещам. Из-за этого и книга, и писатель стали культовыми. В «Слепой сове» многие находят черты европейского экспрессионизма. Критики усмотрели в ней влияние Новалиса, Нерваля и любимого Хедаятом Кафки. Но, перечитав ее, я поразилась не ее знаменитому пессимизму и параллелями с западной модернистской философией, а тем, как много общего было у «Совы» с классической персидской литературой. То же самое я заметила в «Принце» Голшири. Два этих очень современных романа связывала единая нить: они казались чудовищной переделкой классических сказаний о влюбленных, предназначенных друг другу судьбой, – «Вис и Рамин», «Лейли и Меджнун». Чудовищной – потому что сочетали в себе отдельные реструктуризованные элементы богатого опыта прошлого. Гургани, Фирдоуси и прочие поэты-классики рассказывали о земном мире и открыто восхваляли жизненные и плотские удовольствия; у их последователей, поэтов-мистиков, земной мир сменился божественным. Но в «Слепой сове» и «Принце» земля и небо были разрушены, духовный мир рассыпался в прах, а реальный таил не удовольствия, а угрозу. На Хедаята и Голшири в равной степени повлияла западная модернистская философия и классическая персидская литература, и оба отличались уникальной способностью сочетать и смешивать эти влияния.
Сюжет обеих новелл основан на отношениях (или, точнее, их отсутствии) протагониста – растерянного, фрустрированного и слабого героя – с двумя женщинами, одна из которых символизирует недостижимый идеал (в «Слепой сове» ее называют «воздушной»), а вторая – земную эротичную женщину (ее называют «шлюхой»). В обеих книгах эти отношения и отчаянное желание героя обладать женщинами приводят к их и его собственному разрушению. Обе книги пронизаны чувством безнадежности и отчаяния, ощущением, что прошлое потеряно, настоящее непостижимо и потому опасно и враждебно. Ничего общего с красноречивым восхвалением прошлого, что мы находим у Фирдоуси.
В книге Голшири, как и в «Слепой сове», рассказчик мужского пола никак не контактирует с героинями: диалоги обрываются, в них сквозит страх, обида и жестокость, на которую способны лишь очень слабые люди. Куда же делись героини «Шахнаме» и «Вис и Рамина» с их гранатовыми персями и рубиновыми устами? Героини, что заявляют о себе, назвав свое имя и смело указав на объект своих желаний? Я не могла не заметить сходство между бессильными мучителями и страдающими убийцами из двух новелл и дружинниками, избивавшими девочек-подростков за выбившиеся из-под платка пряди волос. Пытались ли они замаскировать свое бессилие, затыкая рты сильным и непредсказуемым женщинам?
Когда ко мне возвращалась способность мыслить здраво, я понимала, что в свете этих историй могла проясниться психологическая подоплека нашего исторического момента. Что ждет нас дальше? Иногда возникала потребность в новых высказываниях. И сейчас такая потребность достигла пикового уровня, как тысячу лет назад, когда Фирдоуси отреагировал на завоевание Персии, и в начале двадцатого века, когда Хедаят и ряд других писателей откликнулись на Конституционную революцию и последовавшие за ней радикальные изменения. Потребность в культурной революции – не той, что насаждал режим, не ложной, а истинной – встала как никогда остро.
В начале 1980-х меня уволили из Тегеранского университета, и Голшири предложил, чтобы я провела небольшой курс по «Слепой сове» для группы заинтересованных молодых людей. Не так давно один из студентов той группы прислал мне копию своих конспектов в темно-синем переплете: тридцать семь страниц заметок от руки. На обложке написал красивым почерком: «„Слепая сова“, роман совести, доктор Азар Нафиси». Пролистывая эти страницы, я вспоминаю почти наивное волнение, которое мы испытывали, перескакивая с Фирдоуси, зороастризма и мифа о первых мужчине и женщине, сросшихся в одно растение[26], на модернизм Хедаята и воздействие на него Нерваля и Новалиса.
После этого курса я написала несколько эссе о современной персидской литературе и присоединилась к литературному кружку Голшири. В него входили его собственные ученики. Раз в неделю приглашали кого-то из писателей и обсуждали его работу. Иногда приглашенные авторы оскорблялись, так как мы беспощадно критиковали их; не редкостью были словесные поединки, в основном между Голшири и его гостем. В этих перепалках становились очевидными соперничество и взаимная вражда, которые все еще были очень сильны между нами, хотя мы все вынуждены были объединиться пред лицом постоянной угрозы и преследования со стороны режима.
Я одновременно посещала другой книжный клуб, организованный моими друзьями, в основном из академических кругов. Туда входили Мохаммад, Шахран и супруга Голшири Фарзане Тахери, известная переводчица, изучавшая английскую литературу в Тегеранском университете. Бывало, кто-то покидал кружок и уезжал за границу; приходили и новые люди, но, что поразительно, в эти сумбурные годы наши встречи оставались одной из немногих постоянных величин жизни. В годы революции, когда все было таким изменчивым, факты теряли материальность, а все, во что мы прежде верили, попадало под сомнение, четкая структура литературных произведений становилась для нас утешением.
Мы читали классику – Хафиза, Саади, Фирдоуси, – но в итоге всегда переключались на другие темы, и занятия нередко растягивались до поздней ночи. По настоянию Голшири мы по очереди зачитывали подобранные им отрывки произведений и стихи. Мне часто становилось скучно: я была одной из худших учениц, никогда не делала домашнее задание и смешила всех, когда надо было читать. Но позже я поняла пользу его метода: при чтении вслух раскрывался чарующий ритм стихотворения,