– Бэн! – позвал я. – Дай скорее глотнуть джина. Не хватало мне ещё истерики!
Подошёл Носорог, протянул мне бокал. Я взахлёб, как воду, выпил. Сменил компресс.
Вошёл Стоун, молча встал у двери.
– Что на палубе, капитан?
– Порядок.
– Всё убрали?
– Убрали всё. Носим в вёдрах уксус, с камбуза, горячий. Палубу отмываем.
– Нужно сделать так, чтобы женщины, выйдя наверх, ничего не заметили. Очень прошу, проследи лично.
Стоун кивнул, ушёл. Притопал, пыхтя, Дёдли, сел на край дивана.
– Вся команда гудит, Томас, что “Дукат” заговорённый. Не поверишь – у нас все целы. Все!!
– Галеон ещё видно?
– Уже почти нет, разве что в трубу.
– Тогда что же, острого и горячего?
– Ха-ха, не слишком ли часто?
– Не от нас зависит, Давид, не от нас. А скажи-ка ты мне, почтенный мой друг, каким чудом на “Африке” у тебя оказалась такая партия новеньких пистолетов?
– Ты не поверишь, Томас, причина тому – жадность. Нет, не моя. Вёз для продажи, по долговременному контракту, а когда привёз, то покупатель, считая, что деться мне некуда, уменьшил цену.
– Сильно уменьшил?
– Нет, незначительно, но оскорбителен сам факт. Оружие новейшее, надёжное поразительно. Даже под проливным дождём стрелять можно. И на него уменьшают цену! Я разорвал контракт, а пистолеты прибрал до лучших времён. Они и наступили.
– А вот эта металлическая сеть в моём трюме, её-то ты для чего купил?
– Краболовки.
– Что-что?
– О, тут и секрет, и расчёт особый. Мастер режет сеть на квадраты и делает из них ловушки для крабов. И, к примеру, если сеть ты берёшь на мануфактуре за сто фунтов, то краболовки, которые из неё выходят, продаёшь за четыреста. Помочь посчитать разницу?..
Мы ужинали, беспечно болтали, хлестали джин и почти не пьянели. С “Африки” вызвали часть матросов Давида – управлять такелажем “Дуката”, а свою команду я отправил в кубрик отпраздновать событие.
– Томас,– негромко сказал мне Стоун.– Надо бы тебе к команде сходить. Представь только, как они будут рады. Смерть-то в глазки каждому заглянула, одной красочкой всех пометила, – и тебя, и последнего из матросов, – как равных. Ты и зайди к ним, как равный. Они твоё уважение надолго запомнят.
Я согласно кивнул, и мы потопали вниз, на бывшую пушечную палубу. И были встречены грозным, торжественным рёвом. Тесно было в кубрике, в который втиснулась вся команда. Многие матросы, с кружками в руках, стояли у стен возле самых дверей. Но все они задвигались, ещё больше теснясь, освободили для меня, Бэнсона и Стоуна местечко у единственного стола. Пронеслось несколько торопливых приглушённых фраз, и несколько матросов выступили вперёд.
– Молодого абордажного церемониймейстера, – прогудел кто-то из самых старых матросов, с сединой в длинной, свитой в кучку косиц бороде, – капитана Томаса Лея приветствуем древней шенти [70].
С нескольких сторон раздалось негромкое торопливое прокашливание; теснясь и толкаясь, матросы произвели какие-то, очевидно, понятные им, перемещения. Кто-то распоряжался:
– Басы, басы в середину!
Затихли. Взяли секундочку неожиданной тишины. И вдруг слаженным, многоглоточным хором, словно тяжёлую бочку по гулкой палубе, прокатили медленную строку:
Есть твой дом на земле…
Начиная с очень низкой ноты и плавно возвышая голоса к последнему слогу. Отчётливо, протяжно и грозно. С интонацией утвердительной, словно открывали начало какой-то суровой истории или легенды. И в том же точно звуковом строе продолжили странный рассказ:
Есть в нём хлеб на столе…
А вот третью строку положили иначе, всё начало пропев высоко, на предпоследнем слове сильно уронив звук вниз, и к конечному слогу снова возвысив:
Но тебя всё зовёт рокот моря!
И, как бы вернувшись к началу, в знакомом уже строе раскатили вторую половину куплета:
Будто в синей дали,
Далеко от земли
Тебя манят и радость и горе.
Снова мгновение звенящей тишины, торопливый и хриплый, в полсотни глоток, вздох – и уронили припев, в одно слово, ниже низкого, на пределе возможного низкого:
О-о-о-о-ох…
Тугая, невидимая волна вдавилась в потолок и стены, едва слышно, но отчётливо, явно, скрипнули плотно пригнанные, на шпунтах, палубные доски. Шевельнулись волосы у меня на макушке. Снова секундочку взяли, – для вдоха, – и проревели опять:
О-о-о-о-ох…
В висящем возле дверей фонаре лопнуло и осыпалось вниз боковое стекло.
По коже у меня ещё не перестали бегать невидимые колкие паучки, а под низким потолком матросского кубрика катился второй куплет:
Крикнет птица в ночи,
Промелькнёт свет свечи, —
Ты не спишь, ты покоя не знаешь.
Волны мчат никуда,
Но живёшь лишь, когда
Вздёрнешь парус и ветер поймаешь.
И снова – плотная, пропетая невероятно низко, смесь горя и ярости:
О-о-о-о-ох…
Я не запоминал слов и даже не совсем вникал в смысл. Я дрожал, прикасаясь, как пальцами, всею поверхностью кожи, к осязаемому существу – тугому трепету звука.
Звёзды выставят путь,
Поплывёшь как-нибудь,
И не ступишь ты больше на сушу.
Будешь трезв или пьян,
Заберёт океан
Твоё тело, а Бог – твою душу…
Допели.
В фонаре не осталось ни одного целого стекла.
Стоявшие в середине обладали настоящими, дарованными голосами и, судя по всему, давно и хорошо спевшимися. (Откуда взялись они здесь, бывшие моряки, и совсем недавнишние ещё грузчики? О-о, каких людей навыхватывал из портовой мадрасской толпы приметливый Стоун!) С нелепой, намотанной на лоб чалмой я сам себе казался карликом перед этой гремящей под низким потолком мощью. Из головы как ветром вымело хмель. Я немо стоял, вцепившись закостеневшими руками в отвороты своей, такой же, как и у всех здесь, грубой матросской куртки.
– А сейчас, мистер Том, – сказали из толпы матросов, – позвольте соблюсти старинный морской обычай.
Ещё больше, хотя, казалось, больше уже и некуда, стеснились матросы, освободили стол, за который уселся один только человек. В руке у него был острый широкий тесак.
– Ох ты-ы!.. – изумлённо протянул стоящий за моей спиной Стоун. – Это же…
– Что такое? – не оборачиваясь, скованными устами, спросил я его.
– Слыхал я об этом, мистер Том, но сейчас увижу впервые.
– Да что же?
– Большой капитанский коктейль.
– Коктейль? Пить, что ли?
– Нет, не пить. Смотрите, мистер Том, смотрите. Вот уж не ожидал!