Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юбилейные заседания были очень скучные, явка обязательна. На пушкинском юбилее рядом тосковала Е. В. Ермилова — та, у которой в статьях даже Кузмин получался елейным и богоугодным. Когда в третий раз с кафедры процитировали: «На свете счастья нет, а есть покой и воля», она вздохнула: «А что же такое счастье, как не покой и воля?» Я подумал: «А ведь правда»…
СучковСчиталось, что лучшим директором Института мировой литературы на нашей памяти был Б. Сучков: умный и незлой. Я тоже так думаю. Но моя приязнь к нему — скорее за одно-единственное слово, сказанное с неположенной для директора интонацией.
Он был сытый, важный, вальяжный, барственный. Когда-то начинал делать большую карьеру при ЦК, вызвал зависть, попал на каторгу, после возвращения был в редколлегии «Знамени», а потом стал директором ИМЛИ. Говорил по-немецки, а это в Институте мировой литературы умел не каждый. Переводил на официальный язык Фейхтвангера, Манна и Кафку, и оказывалось: да, в их мыслях ничего опасного нет, их можно спокойно печатать по-русски. А роман Достоевского «Бесы» нужно не замалчивать, а изучать, потому что это — предупреждение о китайской культурной революции. Тогда, в 1971, только такая логика и допускалась. Одна его сверстница сказала моей соседке по сектору: «Вы не думайте, пока наше поколение не вымрет, ничего хорошего в науке не будет».
К институтским ученым он относился с откровенным презрением. На расширенном заседании дирекции говорил: «Ну вот, пишете вы о революционных демократах, а кто из вас читал Бокля? поднимите руки!» Ни один маститый не поднял. Мне стало так стыдно, что я поднял руку, — хоть и не имел на это права: я читал не Бокля, а Дрэпера.
Наш античный сектор готовил сборники «Памятники средневековой латинской литературы». До этого о такой поповской литературе вообще не полагалось говорить. В 1970 вышел первый том, в 1972 — второй. Мы, конечно, отбирали тексты самые светс[252]кие и просветительские, но все равно в них на каждой странице были и Бог Отец, и Сын, и Дух Святой, все с большой буквы. Кто-то заметил и обратил на это внимание высокого начальства. Высоким начальством был вице-президент Академии Федосеев, имя его было нарицательным еще со сталинских времен.
Мне позвонили из института: в 10 часов явиться к директору. Я пришел, его еще нет, жду у него в кабинете. Размашисто входит Сучков; снимая пальто, вполоборота говорит: «Ну, что, неприятности из-за вас?!» Я не успел поставить голос и спросил по-обыкновенному просто: «О т кого?». И он, шагая от дверей к столу, так же по-разговорному просто ответил: «От Федосеева». А потом сел за директорский стол и начал говорить по-положенному официально и властно.
Вот эту человеческую интонацию одного только слова я и запомнил, потому что больше ни при каких обстоятельствах, никогда и ни от кого из начальства я таких не слышал.
Официальных разговоров было еще много. Весь сектор вызывали к директору, и он объяснял нам, какая была мракобесная средневековая культура. Мы говорили «понимаем», но, видимо, недостаточно убежденно, и Сучков усиливал гиперболы. Когда он сказал, что в европейских монастырях процветало людоедство, я заволновался и раскрыл рот. Аверинцев, сидевший рядом, меня удержал. Потом он сказал мне: «Вы хотели выйти из роли».
Венцом события должно было быть осуждение работы на заседании Отделения литературы и языка под председательством командующего филологией, академика М. Б. Храпченко. Я написал признание ошибок по всем требованиям этого жанра и прочитал его по бумажке. Бумажка у меня сохранилась. «Сосредоточившись на историко-литературных проблемах, мы упустили из виду ближние цели нашей науки в условиях современной идеологической борьбы вообще и антирелигиозной пропаганды в частности. Показ и разбор памятников отодвинул на второй план их прямую оценку с точки зрения сегодняшнего дня. За выявлением гуманистических тенденций в культуре средневековья утратилась критическая характеристика средневекового религиозного обскурантизма в целом, крайне актуальная в современной идеологической обстановке. Ошибки такого рода привели к объективизму, к потере идейно-политического прицела, к идеологической близорукости в работе. Предложенный в книге подбор текстов (одну пятую часть которого составляют тексты с религиозной тематикой) может быть ложно понят массовым читателем. Руководящие высказывания Маркса и Энгельса о средневековье и средневековой культуре не использованы в должной мере. Коллектив античного сектора признает указанные критикой ошибки «Памятников средневековой латинской литературы» и примет меры к тому, чтобы полностью изжить их в дальнейшей работе».
После такого отчета обсуждение на Отделении стало вялым. Взбодрить его попробовал Р. А. Будагов, академик по романской филологи и (когда-то элегантно читавший нам, первокурсникам, введение в языкознание по товарищу Сталину). Какой у него был интерес, я не знаю. Вот тут Сучков взметнулся громыхающим голосом: «Мы признаем свои ошибки, но мы не допустим, чтобы ошибки идеологические выдавались за политические. Книга прошла советскую цензуру и была признана пригодной для издания; те, кто в этом сомневаются, слишком много на себя берут» итд. Конечно, он защищал собственную репутацию, но делал это не за наш счет и за то ему спасибо.
Третий том «Памятников средневековой латинской литературы» был уже готов к печати; его вернули на доработку под надежным надзором Самарина. Дорабатывали его трижды, всякий раз применительно к новым идеологическим веяниям. Один раз он даже попал в издательство, два месяца редактировался до идеального состояния и все-таки был возвращен: так, на всякий случай. Так он и не вышел за двадцать лет.
Через год после того заседания Аверинцев летел на конференцию в Венгрию: дальше тогда не пускали. В самолете ему случилось сидеть рядом с Храпченко. Храпченко посмотрел на него проницательно и сказал: «А ведь неискренно покаялся тогда Гаспаров! неискренно!» [253]
Я почти уверен: причиной всему было то, что в «Памятниках латинской литературы» слово «Бог» было напечатано с большой буквы. Это раздражало глаз Федосеева и других. Но теперь, кажется, наоборот, слово «Бог» полагается писать с большой буквы даже у Маяковского.
Так наказывают властиНеумеренные страсти.П. Потемкин
СамаринВ институте умер очередной директор, наступило междуцарствие. Все имена возможных кандидатов были какие-то слишком бледные. «А почему не Самарин?» — спросил меня мой знакомый историк. «Он не член партии». — «Странно, — задумчиво сказал мой собеседник — его нужно бы принять в партию honoris causa».
Роман Михайлович Самарин заведовал в университете романо-германской кафедрой, а в Институте мировой литературы зарубежным отделом. Круглый живот, круглая голова, круглые очки, гладкие волосы. Круглые движения и круглые слова. Западную литературу нам, античникам, изучать было необязательно, но на Самарина мы ходили: читал он красиво. «И вот, Боэций с друзьями, сидя в саду, обсуждал диалоги Платона, а из-за ограды виллы слышались песни проходивших солдат на непонятном готском языке. Последний римлянин старался их не замечать; но за ними был о будущее». О Боэции в это время мало кто знал даже понаслышке. Но писал Самарин очень мало и очень блекло. Он был карьерист, но осторожнее многих: помнил, что слова — серебро, а молчание — золото. Оттого он был и не в партии: чтобы не рисковать.
Он много знал не тольк о о Боэции. В наш античный сектор хотел поступить Г. С. Кнабе — античник, он служил на кафедре немецкого языка во ВГИКе. Самарин этого не хотел. Мы думали, что по антисемитству. (Кнабе евреем не был, но это неважно.) Оказалось, нет. М. Е. Грабарь-Пассек пришла с ним к Самарину, я был при них как секретарь сектора. Сели за тесный стол, и Самарин спросил: «Ну-с, так что с вами было такого-то июня 1944 года?» Выяснилось, что в этот день Кнабе поссорился с воксовским начальством и взял назад уже поданное заявление в партию. Дальнейший разговор был уже ненужным.
В самаринском отделе работал тогда еще молодой Г. Гачев; его отец только что был посмертно реабилитирован. Гачев писал о различном образе космоса в различных национальных сознаниях. «Как будто взбесившаяся газета заговорила языком Андрея Белого!» — тоскливо говорил А. Но Самарин не любил Гачева за что-то другое. Обсуждалась его работа «Индийский космос глазами древних греков»: если ее не утвердят, то его уволят. Позвали меня как античника, спросили первым. Я сказал: по-видимому, хорошо и утверждения заслуживает, но, конечно, я не специалист итд. Самарин стал направлять дальнейшие прения: «Видите, так как античник не считает себя специалистом, то будем осторожны…» Когда он повторил это в третий раз, я сказал: «Еще раз; считаю, что заслуживает утверждения». Работу утвердили, но Гачева все равно уволили. В нашем античном секторе не было тогда заведующего, я больше года числился исполняющим обязанности. Мне сказали: «Директор давно хочет сделать вас заведующим, но Самарин против: он не прощает вам того гачевского заседания». Я не поверил. Но, видимо, это было так: когда меня, наконец, объявили заведующим, Самарин вызвал меня, встал из-за стола и зычно спросил: «Ну, как, будем дисциплинированными?» Я сделал соответственное лицо и ответил: «Так точно!»
- Логическое и историческое. - Эвальд Ильенков - Публицистика
- Дети Везувия. Публицистика и поэзия итальянского периода - Николай Александрович Добролюбов - Публицистика / Русская классическая проза
- Журнал Наш Современник 2008 #8 - Журнал Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник 2008 #10 - Журнал современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №9 (2003) - Журнал Наш Современник - Публицистика