были две короткие повести о жизни лесорубов — говорил сам Сергеич на пленарном заседании. О Коршаке Сергеич тогда промолчал. И Коршак вспомнил тогдашнее свое щемящее чувство, которое охватило его — не то зависть, не то горечь. Но он одернул сам себя. И больше об этом не думал. Коршак стоял рядом с очень сдержанным, очень сосредоточенным человеком невысокого роста. Он был крепок, этот человек, смотрел спокойными светлыми глазами и словно бы прислушивался к чему-то или чего-то ждал. Вокруг было полно народу — только что кончился рабочий день совещания. И тут появился Сергеич — его тяжелую голову было видно над всеми. И потом он подошел к ним — Коршак сразу догадался, что Сергеич идет к ним обоим, а не к нему только одному.
— Вы разве не знакомы? — спросил он с горечью, когда понял, что Коршак и Гребенников не знают друг друга в лицо.
— Ведь вы почти соседи, ребята!
Случилось так, что лететь домой им выпало вместе, одним рейсом. Более того — их места оказались соседними — Гребенникову досталось кресло у иллюминатора, Коршаку — на два ряда сзади и у самого прохода: бухгалтерия брала билеты в один прием, а лететь им обоим в одну сторону.
До совещания они ничего не знали друг о друге, и теперь — из доклада Сергеича Коршак знал о Гребенникове больше, чем Гребенников о Коршаке. Но Гребенников сразу уловил особую нотку во взаимоотношениях Сергеича с Коршаком, и уже одно это сделало Коршака в его глазах необычным, а знакомство с ним значительным. В аэропорту он первый заметил Коршака, но следил за ним издали, не прячась, но и не стараясь попасться тому на глаза. Потом и Коршак узнал в кряжистом, крепко сбитом, аккуратном молодом мужчине — парнем как-то не мог он назвать его даже про себя — Гребенникова. Короткая, опрятная и в то же время плотная бородка, нос с горбинкой и серые пристальные глаза…
Они издали улыбнулись друг другу. Потом была посадка, потом самолет долго и трудно, как показалось Коршаку, взлетал. Потом погасла надпись «но смокинг» на табло. Рядом с Коршаком сидела молодая пара. Курить здесь он не решился. И отправился в передний отсек, где тогда можно было курить и где отдыхали члены экипажа. Там стояли сиденья и низкий столик. Следом за Коршаком туда пришел и Гребенников.
— Нам так и не удалось поговорить, — сказал он, скупо улыбаясь и внимательно глядя на Коршака снизу своими пристальными серыми глазами. Глаза эти не улыбались. Улыбалось только лицо. — Вы обратили внимание? На совещании было более двух сотен, а на восток мы летим только двое.
— Да, — сказал Коршак. — Но, может быть, мы с вами летим не первые?
— Нас только двое оттуда, — жестко и значительно сказал Гребенников. — И Сергеич прав — стыдно нам с вами не знать друг друга.
Просидели они в салоне чуть не до первой посадки, а затем встретились снова. И незаметно перешли на «ты». А потом Гребенников сошел на большом узловом аэродроме. Коршаку предстояло еще лететь столько же, сколько пролетел он уже от Москвы, но здесь представление о пространстве, а главным образом понимание пространства изменилось — здесь уже начинался дом.
И когда Коршак увидел фамилию Гребенникова на последней странице еженедельника, то подумал, что это однофамилец того Гребенникова, писателя, земляка.
* * *
В Домодедово Гребенников поехал сам.
У него были люди. И в приемной еще сидели люди. И он сам назначил им этот час и этот день, когда еще не думал, что поедет встречать Коршака. Но время уже поджимало.
— Прошу прощения, товарищи. Я должен ехать.
В Москве моросило. «Черт знает, — думал Гребенников, натягивая на свои еще крепкие плечи кожаное пальто. — Не материк, а Приморье какое-нибудь». А он и не был стариком, этот сорокавосьмилетний крепкий мужчина. Сибирь, Север, Дальний Восток, вся его прежняя полуспартанская жизнь, требовавшая всегда, сколько он себя помнил, физической выносливости и силы духа, держали его в форме. Он прожил там тридцать лет. А те несколько лет, что был здесь, не выветрили его силу и выносливость. Здоровье, правда, чуть подточило, и после крепкой выпивки — пусть даже не крепкой — крепко-то он и не пил никогда, а пил только по необходимости, давило сердце, тоска наваливалась и при быстрой ходьбе на холодном ветру дня три-четыре словно гвоздь ощущал под лопаткой. И он знал — стенокардийка. Но эти годы здесь не высветлили и загар его — каленый, плотный, который не столько от солнца, сколько от ветра и мороза, — еще светился на его лице, на руках.
Он редко встречал авторов. Встречал, правда. Но то были такие авторы, не встретить которых было просто неприлично. Коршак для остальных вряд ли был особенно заметен. Но Гребенников поехал на аэродром сам.
Машина шла хорошо и ходко. Номер, который был присвоен ей, придавал водителю особенный стиль — полулихаческий, самоуверенный, отчего казалось, что он — водитель прекрасный и с ним ничего не может случиться. Но и не только это виделось сейчас Гребенникову в этом немолодом уже, но каком-то молодежном мужчине. Он возил и прежнего шефа. И до того, как был создан еженедельник, он ездил на цековской машине, много перевидал на этом свете «хозяев», «шефов» и многих уже пережил. Он никого из них не забыл, и Гребенников почувствовал это, хотя ни разу, никогда в его присутствии водитель не помянул своих прежних пассажиров. Но что-то в его поведении, в его манере вести машину, в его манере разговаривать с ним, Гребенниковым, даже в той независимости, что сквозила в каждом его движении, заставляло Гребенникова понять это. И то, что он понял, отозвалось в нем какой-то печальной болью. Но это продолжалось только мгновение. Гребенников умел отодвигать от своего сердца неприятное — отодвигать на потом, хотя знал, что потом он вернется к пережитому.
«Волга» шла в левом ряду, иногда захватывая и сплошную осевую там, где она была видна, потому что мокрый снег, сделавшись грязным, покрывал не всю мостовую. Гребенников с такой легкостью отодвинул от себя почти неприкрытое чувство превосходства, исходящее от водителя, потому что из всех времен года ему нравилась вот такая весна. Именно весна — со слякотью, с разной погодой на разных сторонах улицы, с пронзительным ветром и неожиданным морозом, прохватывающим до костей: именно такая весна всякий раз возвращала ему то первое ощущение полета, своей значимости, предвкушения удачи, начала нового в жизни, которые он испытывал несколько лет назад впервые.
Пока шли утверждения и обсуждения, пока к Гребенникову присматривались из-за огромных — узких и круглых, и квадратных,