Опираясь на собранные сведения и на хронику императорской семьи, Коленкур счел себя вправе приступить к делу. Случай к этому представился сам собой вечером 28 декабря. В этот день он обедал во дворце. По выходе из-за стола император увел его в свой кабинет, и тут, по обыкновению, беседа приняла дружеский и конфиденциальный оборот. Царь много говорил о своем путешествии, от которого был в восхищении; о Москве, где прием жителей превзошел его ожидания. Его трогало до слез, что во время его проезда народ становился на колени, относился к нему с сыновней почтительностью, видел в нем скорее отца, чем государя. “Эти минуты, – сказал он, – были самой приятной, самой лестной наградой за мои труды”.[313] Он был очень рад, что, сверх ожидания, нашел высшее общество Москвы гораздо менее озлобленным, менее предубежденным против Франции и теперешней системы. По его словам, гений Наполеона поразил всех своим блеском, приковал к себе все взоры, зажал рот недовольным. Но, тем не менее, некоторые лица сделали с своей стороны кой-какие возражения – и он откровенно сообщил Коленкуру не как посланнику, а как другу, к чему сводились их возражения. “Они думают, – сказал он, – что вряд ли император Наполеон дорожит союзом в той мере, как я”. Далее он сообщил, что, по их мнению, преступившее все пределы могущество Франции само по себе заставляет опасаться за его устойчивость; что они спрашивают: мудро ли, благоразумно ли связывать себя бесповоротно с исполинской, искусственно созданной империей, которая вряд ли переживает своего творца и которая при своем крушении увлечет за собой каждого, кто безрассудно свяжет с нею свою судьбу? “Что будет с самой Францией, если что-нибудь случится с императором Наполеоном? Ее союзники в большинстве случаев мечтают быть ее врагами, и возможно, что наиболее опасные враги окажутся внутри самой Франции. Что же будет тогда с Россией? Она – чуть ли не единственный верный ее союзник, только ей не в чем завидовать Франции; она связана не только с ее системой, но и дружественными узами с династией; она отказалась ради Франции от других союзов, даже благодаря этому стоит в дурных отношениях с соседями. Какая же гроза разразится над нею?.. Вы можете догадаться, – прибавил император, – как я ответил на это, и хорошо знаете, что подобные рассуждения не в силах поколебать меня”[314]. Были ли искренни эти слова? Не сумел ли Александр с обычным, свойственным ему искусством вложить свои собственные мысли в уста московских бар? По крайней мере, разделял ли он что-нибудь из их опасений? В этом он почти сознался Коленкуру. “Если случится несчастье с Императором, – сказал он, – эти господа окажутся не так уж безрассудны в своих суждениях о вашем внутреннем положении, да и о моем тоже”.
Эта интимная исповедь о мнении света в достаточной степени выдавала сокровенные мысли Александра. Тем не менее, так как царь только что высказался по поводу развода в самых сочувственных выражениях и выразил радость, что Наполеон подумал, наконец, о том, чтобы “упрочить будущее”, то Коленкур не задумался заговорить с ним о порученном ему деле. Он сделал это откровенно, но в пределах, предписанных ему в инструкции от 22 ноября, так как другие пока еще не дошли до него. Он просил Его Величество отнестись к нему с полным доверием и после двухдневного размышления сказать ему, будет ли он склонен отдать свою сестру за императора в случае, если бы из Тюльери пришло предложение.
Ответ был скорее любезный, чем удовлетворительный. Александр сказал, что весьма желал бы этого брака, но тотчас же укрылся за то препятствие, которое было выдвинуто им заблаговременно. “Лично мне, – сказал он, – эта мысль улыбается; даже, скажу вам откровенно, по моему мнению, моя сестра ничего лучшего не может сделать. Но вы, конечно, помните, что я вам сказал в Эрфурте. Указ моего отца и его последняя воля предоставляют моей матери полную свободу распоряжаться устройством судьбы ее дочери. Ее идеи часто не считаются ни с моими желаниями, ни с политикой, ни даже с здравым смыслом. Если бы это зависело от меня, вы имели бы мое слово, не выходя из моего кабинета, потому что, – я уже вам сказал, – эта мысль улыбается мне. Я подумаю и дам вам, как вы того желаете, ответ. Но нужно мне дать в распоряжение, по крайней мере, десять дней”.
На третий день после этого разговора Коленкур случайно встретился с канцлером Румянцевым, и был неприятно поражен, увидя, что Румянцев, несмотря на то, что он просил царя никому не говорить о их разговоре, был посвящен в дело и был против наших желаний. Румянцев развил пред ним по поводу семейных союзов между государями своеобразную теорию. “По-моему, – сказал он, – брак – это камень на дороге. Перелистайте историю, и вы увидите, что браки обычно охлаждали, а не укрепляли союзы. Неудовольствие на жену переносится на всю семью. По его мнению, в интересах наибольшего согласия между Францией и Россией следует избегать закреплять его новыми узами. Затем он пожелал узнать, исходит ли эта мысль от французских министров или же непосредственно от самого императора. По его мнению, в последнем случае следовало бы поступить так, чтобы император не имел повода к неудовольствию. Что же касается первого предположения, то, имея в виду неловкое положение государя к императрице Марии, ее характер, болтливость и “вечные сообщения по секрету”, лучше было бы не заводить с нею об этом и речи. Коленкур уклонился от ответа на предложенный вопрос. Он воздержался от дальнейшего разговора с канцлером, ибо находил неуместным допускать его вмешательство в обсуждение этого вопроса, так как Наполеон хотел, чтобы переговоры велись только с одним царем и чтобы никто другой не принимал в них участия.
Наш посланник свиделся с Александром 3 января. Хотя государь и ездил накануне в Гатчину, он не решился переговорить с своей матерью. Он дал понять, что дело это страшно трудное, что он побоялся пуститься в бесконечный и запутанный лабиринт рассуждений о разного рода неудобствах и возможных неприятностях в будущем. Вопрос о религии, – сказал он, – был бы нескончаемой темой для разговоров о неудобствах. Коленкур возразил, что религиозный вопрос не может вызвать никаких разговоров, так как великой княжне будет предоставлено сохранить свою веру и исполнять свои обряды. – “Но, – сказал Александр, – будет ли у нее свой священник, своя церковь, дадите ли вы по этому предмету письменное обязательство? “Да, – ответил посланник. Разбитый на этой позиции, Александр отступил на другую. “Отчего было не сделать своевременно предложения великой княгине Екатерине? – сказал он. Ее ум, характер, годы – все было более подходящим для вас”. На основании дальнейших его слов можно было подумать, что, напирая “на неизбежные семейные дрязги”, он хотел отбить у императора охоту жениться на его сестре. Он дошел до того, что стал пугать Наполеона сварливой и властолюбивой тещей, которая будет претендовать на главную роль в его семье. Он указал на то, что императрица настолько прививала своим дочерям свои мысли, свои предрассудки, свои склонности, что они на всю жизнь утрачивали свое собственное я; он говорил, что она всегда сохраняет над ними свою власть, что ее влияние не прекращается даже на расстоянии, чему доказательством служат обе старшие дочери, которые, и выйдя замуж, продолжают писать ей каждый день.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});