заточение. Палач, по прочтении о пощаде его жертвы, с пренебрежением толкнул Остермана ногою; хворый старик повалился и был посажен на носилки солдатами. «Пожалуйте мне мой парик и колпак!» – сказал он, застегивая вороты своей рубашки и своего халата. Это были единственные слова, слышанные из его уст на эшафоте[178].
Через 100 лет петрашевец Дмитрий Ахшарумов, стоявший на Семеновском плацу вместе с Достоевским и другими приговоренными, тоже ждал казни.
Священник ушел, и сейчас же взошли несколько человек солдат к Петрашевскому, Спешневу и Момбелли, взяли их за руки и свели с эшафота. Они подвели их к серым столбам и стали привязывать каждого к отдельному столбу веревками.
Разговоров при этом не было слышно. Осужденные не оказывали сопротивления. Им затянули руки позади столбов и затем обвязали веревки поясом. Потом отдано было приказание: «Колпаки надвинуть на глаза», – после чего колпаки спущены были на лица привязанных товарищей наших. Раздалась команда: «Клац», и вслед за тем группа солдат – их было человек 16, – стоявших у самого эшафота, по команде направила ружья к прицелу на Петрашевского, Спешнева и Момбелли.
Момент этот был поистине ужасен. Видеть приготовление к расстрелянию и притом людей близких по товарищеским отношениям, видеть уже наставленные на них почти в упор ружейные стволы и ожидать – вот прольется кровь, и они упадут мертвые – было ужасно, отвратительно, страшно.
Сердце замерло в ожидании, и страшный момент этот продолжался с полминуты. При этом не было мысли о том, что и мне предстоит то же самое, но все внимание было поглощено наступающей кровавой картиной. Возмущенное состояние мое возросло еще более, когда я услышал барабанный бой, значение которого я тогда еще, как не служивший в военной службе, не понимал. «Вот конец всему!»
Но вслед за тем увидел я, что ружья, прицеленные, вдруг все были подняты стволами вверх. От сердца отлегло сразу, как бы свалился тесно сдавивший его камень. Затем стали отвязывать привязанных Петрашевского, Спешнева и Момбелли и привели снова на прежние места их на эшафоте. Приехал какой-то экипаж, оттуда вышел офицер – флигель-адъютант – и привез какую-то бумагу, поданную немедленно к прочтению. В ней возвещалось нам дарование государем императором жизни и взамен смертной казни каждому по виновности особое наказание[179].
В обоих случаях и Елизавета, и Николай I проявили милосердие, хотя и соединили его с жестоким спектаклем.
Помилование может вызвать возмущение родственников жертвы, если речь идет об убийстве, – хотя может и получить их одобрение. Но помилование – это свободное проявление властью, пусть даже самой жестокой, своего милосердия. Оно может быть выборочным, неравномерно распределенным, оно может даваться по разным причинам, которые не всем кажутся одинаково важными. Но милосердие облагораживает мир, и спасибо членам приставкинской комиссии за то, что они жалели заключенных. Не жалеть – дело совсем других людей.
Вера Николаевна Фигнер оказалась единственным членом исполкома Народной воли, которую не арестовали после убийства Александра II. Ей удалось скрыться, она пробралась в Одессу и стала готовить покушение на военного прокурора Стрельникова вместе с другим народовольцем, тем самым Степаном Халтуриным, который проносил динамит в Зимний дворец и спал на нем прежде, чем устроить страшный взрыв, разнесший царскую столовую и погубивший слуг и солдат, стоявших в карауле. Военный юрист Василий Стрельников был известен своей жестокостью по отношению к революционерам. В Одессе он как раз проводил следствие и допрашивал арестованных без всякого снисхождения. 18 марта 1882 года, через год после убийства царя, Стрельников прогуливался по бульвару в центре Одессы и был застрелен революционером Желваковым. Рядом с местом убийства находился переодетый извозчиком Степан Халтурин. Революционеры попытались скрыться, но их задержали прохожие. Уже 22 марта после быстрого военно-полевого суда их повесили.
Фигнер опять сумела скрыться, после чего начала создавать военную революционную организацию в Харькове. Весной 1883 года ее выдал предатель, и она была арестована вместе с другими членами созданного ею объединения. В результате «Процесса четырнадцати», проходившего осенью 1884 года, восемь человек, в том числе и Вера Фигнер, были приговорены к смертной казни. Большинству из них ее затем заменили вечной каторгой. Но для того, чтобы получить снисхождение, надо было о нем попросить. Вот что записала позже Вера Фигнер в своих воспоминаниях:
…после суда произошло следующее. Ко мне в камеру пришел смотритель Дома предварительного заключения, морской офицер в отставке.
– Военные, приговоренные к смертной казни, решили подать прошение о помиловании, – сказал он. – Но барон Штромберг колеблется и просил узнать ваше мнение, как поступить ему: должен ли он, ввиду желания товарищей, тоже подать прошение или, не примыкая к ним, воздержаться от этого?
– Скажите Штромбергу, – ответила я, – что никогда я не сделала бы сама.
Он с укором глядел мне в лицо.
– Какая вы жестокая! – промолвил он[180].
Вера Фигнер действительно отказалась писать прошение о помиловании, но ей смягчили приговор как женщине. Штромберг, преклонявшийся перед несгибаемой революционеркой, последовал ее совету и прошения не написал – его повесили.
Через много лет – уже в 1930-е годы – Веру Фигнер, неоднократно заступавшуюся за других революционеров, которые становились жертвами репрессий, родные попросили защитить ее внучатого племянника. Она отправилась на Лубянку, а вернувшись, потребовала, чтобы при ней никогда больше не произносили его имени: на Лубянке ей дали прочитать его показания. Представить себе, как выбивают в НКВД показания, она, очевидно, не могла, и для нее человек, признавшийся в ужасных преступлениях против режима, уже не существовал. Как не существовали и «подаванцы» – те, кто в ее времена просили у царя о снисхождении.
И нет милосердия ни с одной, ни с другой стороны… Читая это, вдруг вспоминаешь слова уже приближавшегося к смерти Блока: «Пушкина убила не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха». Помилование – это глоток свежего воздуха, кто бы, за что и почему ни даровал его людям.
Глава 7
Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное?
Колизей – одна