Один из прежних писателей уральского быта упомянул мимоходом, что уралки шьют себе сарафаны с отборной девятой пуговкой. Другой исследователь повторил это сведение несколько иначе, а именно сказал, что уральские сарафаны обшиваются позументом с несколькими по нем металлическими блестящими пуговицами, из которых так называемая «девятая пуговка» обыкновенно бывает крупнее и богаче других.
Людям проницательным может показаться, что дело это касается не только этнографов, сколько швей, и швей не общечеловеческих, а единственно уральских. Но такое мнение совершенно ошибочно.
Третий описатель уральских нравов, местный ученый, с эрудицией специалиста, считавшего пуговки на сарафанах своих землячек и знающего, где приходится девятая, не только опроверг существование этой пуговки, но даже нашел высоко безнравственным самое предположение о ее существовании.
Не будучи судьей в этом деле, я ограничусь двумя маленькими отрывками об уралках из путешествия знаменитого Палласа, бывшего на Урале в 1769 году, и из «Исторического и статистического обозрения уральских казаков» г. Левшина, которое написано в 1821 г.
Вот что говорит Паллас: «Молодые люди всегда препровождают дни в забавах, и многие казаки вдались в праздность и пьянство. Женский пол так же любит увеселение, и кажется, что имеет склонность к щегольству и любви». Г. Левшин говорит: «Женщины здешние кажутся с первого взгляда неприступными…» Затем следует ряд точек. Вообразите мое удивление, когда я пересчитал эти точки и увидал, что их девять! Ни больше, ни меньше, как девять. Не подразумевалось ли под этими девятью точками девять пуговок?
Красавиц между уралками я однако ж не встречал; вообще хорошеньких лиц мало. Часто к русскому типу примешивается что-то азиатское, напоминающее бухарскую сторону Урала, и преимущественно у женщин.
Еще более азиатского характера придают себе уралки пристрастием к белилам и румянам. Здесь, скажу между прочим, не говорят «она набелена, нарумянена», а «у нее накладное лицо».
Чтобы сказать все о наружности уральцев и уралок, замечу, что у большинства черные волосы, а светло-русые головы очень редки.
Кроме странных сарафанов, у уралок есть и еще особенность: они все говорят, жеманно пришепетывая. Не думайте, что это какой-нибудь врожденный порок. Это просто здешняя мода, вошедшая в обычай и переходящая от матери к дочери вместе с бабушкиным сарафаном. Мужчины не прешепетывают: это принадлежность одних женщин. Очень может быть, что говорить «целовек» вместо «человек», «доцка» вместо «дочка», считалось даже некогда особенною красотой в женских устах. Теперь словечко «цяво?» произведет не больше впечатления, нежели простое «чего?».
Что касается лично до меня, я нахожу это пришепетыванье очень противным, и очень рад, что в семействах чиновников (так называют здесь всех без исключения офицеров) эта особенность женского говора мало помалу исчезает.
К слову замечу, что напрасно некоторые описатели здешнего быта приписывают уральским женщинам какой-то младенческий лепет, утверждая, будто они говорят «отсельница» вместо «отшельница», «сяляфанцик» вместо «сарафанчик» и т. д. После этого оставалось только сказать, что уралки называют Урал «Улялем», а себя «уляльками». Ничего подобного вы не услышите. Це вместо че оттого-то особенно и поражает слух, что звук ше не заменяется звуком се и буква р выговаривается твердо…
…Не менее патриархален обычай уральцев возить в свое собрание девочек от пяти до пятнадцати лет включительно. Зато они и не учатся ничему, кроме пляски да деланья глазок молоденьким офицерам.
Я сам был невольным свидетелем, как одна девочка лет двенадцати отцепила от своего браслета золотое сердечко, дала его своему кавалеру лет двадцати пяти и прошептала очень выразительно «твое навеки!».
Человеку во фраке не так легко попасть на пирушки простых казаков, как на чиновничью ассамблею. Присутствие такого гостя только смутит общую веселость. Поэтому я лишь раз рискнул быть, на святках, на вечеринке в доме, где была невеста. Девицы и молодые люди играли в тесной комнате в веревочку, пожилые женщины грызли подсолнечные и тыквенные семечки, обыкновенное здешнее лакомство, и тихо разговаривали, мужчины сидели особняком в комнате рядом, еще более тесной, и тоже вели разговор за подносом с водкой и закуской. Может быть, по случаю некстати затесавшегося гостя игра в веревочку была совершенно безжизненная. Молодые люди или холостяки, как называют здесь, еще проявляли некоторую веселость, но девушки стояли кружком, держась за веревочку, словно деревянные. Бесстрастно выходила которая-нибудь из них в середину, бесстрастно подходила к которому-нибудь из юнош, державшемуся за веревочку и тихо ударяла его по рукам; рук никто не отнимал, и потому игра представляла томительное однообразие…
…Я не знаю ничего более темного и безотрадного, как семейный кров уральца, по крайней мере для постороннего человека, входящего под этот кров железными гремучими дверями с тяжелым засовом и замком, как у лавки или у подвала.
Хвалят радушие, гостеприимство, хлебосольство уральцев, и я готов присоединить к этим похвалам свой голос, но – признаюсь – и то, и другое, и третье были мне по сердцу только в тех домах, где хозяева были женаты не на истых уралках, а на иногородных, то есть, где женщина не пряталась в своем неприступном гинекее или тереме, предоставляя мужчин в полную власть тяжелому подносу со множеством графинов и бутылок.
Этот поднос с неизменными водкой, лиссабоном и тарелками икры и балыка является мгновенно, как по мановению какого-то волшебного жезла, в гостиную, едва успели вы войти. Ранним ли утром вы приехали, поздней ли ночью, поднос является из дверей внутренних покоев и ставится перед вами на стол. Затем дверь во внутренние покои тотчас затворяется очень плотно, и уже вы даже не почуете присутствия женщины в доме. Сидите день, сидите ночь – ни женского голоса, ни шелеста женского платья не услышите. А между тем все здесь женаты. Даже юноши с едва пробивающимися усами если еще не мужья, то уже, наверное, женихи. Старый холостяк здесь такая же редкость, как осетр с золотистой икрой.
Как должны скучать женщины! Ни хозяйство, ни заботы о детях не могут поглощать всего их времени: хозяйство слишком не сложно, дети на руках нянек, и когда сходят с этих рук, мать не учит их сама. Да и чему стала бы она учить их, не зная сама ничего? К чтению вкус не развит. Это и не женское дело – читать. Остается надеть свой безобразный сарафан, сидеть с соседкой, грызть семечки и рассказывать или слушать рассказы о разных интимностях.
Грызенье или лущенье семечек – почти единственное и исключительное занятие, которому предана женская половина уральского населения с утра до ночи. Удивительно, как выдерживает у них язык! У меня от десятка разгрызенных семечек кончик языка болел чуть ли не целый день.
Если женщины и принимаются читать, то лишь как начинают стареть.
И притом, что читают они? Разные цветники, трифологионы, творения сибирских, стародубских, иргизских и всяких диких учителей. Затем начинаются разговоры о том, что «Никон веру истыкал», праздные толки об Иисусе и Исусе, о богородице и Христородице, о разврате нынешнего века (за полуштофом пенного)…
…Обреченные своим жалким воспитанием на постоянную праздность, уралки – главные хранительницы старины, главные поклонницы предания. Ими держится весь нравственный кодекс уральца.
Казаку некогда погружаться в тонкости догматической полемики, некогда думать в походе о том, войдет ли он в царствие небесное, если сбреет для удобства или по приказу начальства бороду и выкурит товарищества ради трубку. Пока он был на службе, пока не воротился домой, к своим пенатам, то есть к большой вроде церковного иконостаса божнице с родовыми темными иконами в дорогих окладах, он молился, когда приходилось, во всех церквях.
Тут, дома, начинает обвевать его воздух далекого детства и воскрешает перед ним всю фантастически измененную годами обстановку этого детства…
…Казак так долго странствовал вдали от родного крова, что и у самого кудри пробила уже седина, и жена его смотрит бабушкой, и молодцы его ходят по вечеркам – играть с девками в фанты и в веревочку и петь песни. «Пора остепениться!» – думает казак, слушая рассудительные речи жены и тетушки мастерицы, которая тоже стала «по старости аки бабушка».
Он отдает в домашний гардероб свой служилый мундир, облекается в просторный хивинский халат, уничтожает свои трубки (в доме никогда не пахло проклятым зельем), строго держит все большие и малые посты, начинает читать книги домашней душеспасительной библиотеки, помещенной в шкапчике под «божьим» и уже с сердитым недоверием смотрит на книги беззастежные, светские, проникается описанною Денисом Виноградовым многострадальною жизнью соловецких и стародубских старцев и скитников, мало-помалу вступает и сам в прения, что новые книги все в никоновских лепешках и наконец умирает, напутствуемый таинственным попом, и хоронят его, как деда, в белой до пят рубашке, с желтою бородой по пояс, и отпевают его старцы и черницы, и дети его поедут в скит заказывать сорокоус по душе его и будут живо помнить свою юность, чтобы, как отец, вернуться к ней душой и бытом в старости.