близость с ним — не человеческая: пузо ему мешает! Кобель, и всё. Ну, да придётся терпеть до поры. Обещал всё для неё сделать! Да он, может, и не часто будет тревожить. Куда он годится, чёрт старый! Вот шофёр у него — видный мужчина!
— Ну, Лидочка, давай, той, прощаться, — Хозяин поднялся, облапил её и долго целовал, не желая расставаться. А она терпела, задыхаясь от тошноты. Но под конец, когда выпустил, сумела принудить себя и чмокнула его куда-то в потную щёку: надо, так надо. Для верности. Универмаг — дело надёжное, золотое, тут уж не до брезгливости, если хочешь устроить свою жизнь. При красоте да денежках она быстро всё это провернёт.
— Ну, так я пошёл, — сказал он, опять подобрев, растроганный её поцелуем. Мелькнула даже самодовольная мужская мысль: "А може, я ей, той, понравился как мужчина? Любили же бабы Паганини, хоча, как пишет автор, чёрт и тот был краше за него".
Он так и пошёл к выходу — довольный, враскоряку, с не завязанными шнурками. Здорово провёл время!
А она метнулась сразу под душ — смыть всё ещё раз, соскрести, чтобы даже запаха его не было, воспоминания о нём! И платье, взметнувшееся с голого тела вверх, полетело на пол, как сорванная кожа.
Возле гостиницы томился в своём "газике" Горяной, дожидаясь Хозяина. Лида ещё час назад известила его по телефону: "Проснулся!" Да вот нет что-то и нет. Может, похмеляется? А может, и… Додумывать не стал — загорелась обида. Жалко было уступать Лиду борову, а пришлось. Сам вынужден был предложить. Вон как Хозяин прошлый раз волком косился! Думал тогда: не уцелеть. А теперь, глядишь, опять упрочится положение. Только цена вот горькая, аж в груди печёт — словно от сердца оторвал живой лоскут. И ночью пекло, не мог даже уснуть. Оказывается, ревновал эту Лидку.
Чтобы не травить себе душу, Горяной стал думать: "Может, боров и не смог ничего? Набрался ж вчера!" Но мысль эта как-то мало его утешала, он достал бутылку, к которой уже прикладывался, приложился ещё раз.
— Павло Трохымовычу, йдуть! — сказал шофёр.
Горяной взглянул на крыльцо гостиницы, передал шофёру бутылку, сунул в карман газету, сложенную вчетверо, и поспешил к Хозяину.
— Доброго ранку, Васыль Мартыновычу!
— А, Горяной! — тепло посмотрел Хозяин, узнавая секретаря. — Здрастуй! — И подал руку. — Ну, как голова, не болит?
— Та болит, клятая, — соврал Горяной, — крепко ж вчера, той… — копировал он Хозяина, — поддали! Ну й, здоровля ж в вас, Васыль Мартыновычу! Ий-бо, як в молодого! Мабуть, и бык позавидуе.
— Закалка, Горяной, старая партийная закалка! — совсем подобрел Хозяин. — В миня правило: пить — пей, но дело розумей. А если голова, той, слабая — пей молоко! — Хозяин заржал.
Заржал и Горяной — не израсходовано, как племенной конь: на его работе не израсходуешься. А перестав, серьёзно сказал:
— Так-то оно так, а тольки ж против вас — и наш Захар не устоит!
— Хто это?
— Та голова ж колгоспу, Сидорчук, рази ж забыли? "Заря коммунизма"! Уху нам варил в прошлом году, помните? И вчера ж он вас встречал — газик у нёго синий…
— А, этот. Шо, здорово пьёт?
— Та умеет, чертяка! Может литр усидеть в одиночку и хоть бы в одном глазу! — Горяной незаметно сунул Хозяину в карман его плаща сложенную газету.
— Ну ладно, Горяной! — подал Хозяин руку. — Спасибо за хлеб-соль… — Он подмигнул. — За угощенье. Мне ехать пора — бюро!
— Заезжайте, Васыль Мартыновыч, к нам ще! Сами ж знаете: завсегда вам радые! — И не утерпел — спросил как бы между прочим: — Лидка вам — как?..
Горяной на Хозяина не смотрел, напрягся, рассматривая лозунг на сберегательной кассе.
— Заеду-заеду, Горяной, спасибо! Обязательно заеду. А Лида — шо ж Лида? Баба хорошая, спать не даст. Ты, мине от шо… завьяжи шнурки: тяжело нагибаться.
Горяной покраснел от натужного унижения, но ничего не сказал, только воровато оглянулся по сторонам и опустился на корточки, где унижен был даже без переносного смысла. И Лидку отдал, и на колени поставлен. Хорошо, хоть не видит никто, ни она, ни другие, думал он, возясь со шнурками. Шнурки почему-то не давались ему — то ли пальцы дрожали с перепоя, то ли от обиды на Лидку. Думал, ведь как? Напоит она Хозяина, тот завалится на диван, и на том всё. А оно, вон как вышло… Тьфу ты, чёрт! На себе с шнурками получалось легко, а тут…
— Горяной, ты бы на гостиницу повесил картину какую или, той, портреты вождей, — проговорил Хозяин, разглядывая стену. — Ну, шо ф тибя за фасад!
Горяной молчал, колдуя над шнурками — слышалось только пыхтенье.
— Ну, скоро ты там? — Хозяин нетерпеливо, как застоявшийся конь, дёрнул ногой.
— Щас, щас, Василь Мартынович, — тяжело дышал Горяной. — Усё… готово! — Он облегчённо вздохнул.
Однако унижение видел шофёр Горяного, и хотя мужик он свой, Горяному известный, всё равно теперь расскажет куму, и оба будут смеяться за рюмкой. А от кума — пойдёт дальше, и узнает весь район. Ну, да ничего уже не изменить, лишь бы уезжал поскорей, старый кабан!
Хозяин, забыв поблагодарить Горяного за его старания, направился, большим раскоряченным крабом, к своей "Волге", которая уже стояла в стороне. Хлопнула дверца, машина грузно осела, и тут же рванула с места в сторону города.
Горяной не уходил, пока "Волга" не скрылась из вида. А потом грязно, смачно выругался.
В приёмной дожидались Хозяина бывшие коммунисты, вызванные на бюро для решения их судьбы: поэт Владимир Сиренко, старший научный сотрудник института автоматики, кандидат наук Пётр Потапчук и агроном колхоза "Светлый путь" Никита Сидорович Овчаренко, пожилой и перепуганный человек, проработавший в колхозе 30 лет и столько же пробывший в партии. Сидели они возле стены, на дорогих малиновых стульях, и молчали. По очереди выходили из приёмной в курилку, накуривались там до тошноты и возвращались. Неужто утвердят это нелепое исключение?
У Сиренко была язва, и он мучился — разыгралась от расстройства. Вспоминал, с чего, собственно, началась эта нелепая история. Приехала к ним в город бригада писателей для выступления перед рабочими, и сразу к нему: "Ну, как тут у вас, Володя? Куда посоветуешь сначала?"
Он работал редактором заводской многотиражки, город свой знал хорошо, посоветовал начать выступление с вагоноремонтного завода. У них там и Дворец культуры шикарный, и народ отзывчивый.
— Так давай и ты с нами! — предложил ему прозаик Авербах, возглавлявший делегацию. — Бросишь в народ и ты свою строку, а то в нашей