Советская литература (свидетель, разумеется, ненадежный, однако других у нас в данном случае нет) ничуть не менее единодушно диагностирует Россию как место нескончаемого системного кризиса. На этом, собственно, основывалась практически вся аргументация в пользу освоения зарубежного опыта, расширения и укрепления руководящей роли Партии, безоговорочной преданности суверену или, как у Вен. Ерофеева и его последователей, – тотального воздержания от действий, несовместимых с состоянием опьянения. Правы, наверное, аналитики, определяющие Россию как «окраину» глобального социального порядка – или его «фронтир», если выбор термина что-то меняет[46], но это уже отдельная, большая, очень сложная и лишь отчасти проработанная тема («граница» как особый социальный порядок). В такой перспективе, однако, говорить о «законах» общества, т. е. о транспарентной и самодостаточной рациональности социального порядка, не приходится, для этого попросту нет оснований, а значит – классическая парадигма социологии с ее акцентом на унитарных институтах и хабитусах, которая по сей день определяет тематику дискуссий о «путях России», становится чисто идеологическим артефактом.
Леонид Бляхер[47]
Рассказанный порядок на советском Дальнем Востоке: конструирование «пустого» пространства
Навязанный и спонтанный порядок в рамках традиционного дискурса воспринимается как антитеза. Есть некий насильственный, несвойственный человеческому общежитию способ социального бытия. Он задается и поддерживается извне, безотносительно к моей сущности и моим желаниям. Этот порядок может оправдываться философски, политологически, религиозно[48]. Но сама необходимость и интеллектуальная изысканность его оправдания уже говорит о его неестественности.
При этом есть нормальное и естественное социальное взаимодействие, порождающее порядок спонтанный. Он не нуждается в рефлексии и самооправдании. По его поводу не теоретизируют, во всяком случае на уровне повседневных практик, в нем просто живут, хотя попытки теоретизирования по поводу спонтанного порядка предпринимаются постоянно (в том числе в «Левиафане»). Только сам этот порядок столь же постоянно ускользает от взгляда теоретика. Как правило, он фиксируется как имевший место в прошлом (давнем или не давнем), иными словами, социолог чаще всего фиксирует уже исчезнувший спонтанный порядок. Причина такого положения дел коренится в самой природе этих порядков.
Как отмечал М.М. Бахтин, «мы входим в оговоренный мир»[49], кем-то сказанный до нас. Он навязан нам, причем именно дискурсивно, иными словами, навязанный порядок, в силу необходимости его осмыслить и оправдать, всегда оформлен порядком рассказанным, назван. Продолжая бахтинскую линию, можно отметить, что навязанный порядок оформляется «авторитарным словом»[50], обладающим атрибутами дистанцированности, целостности и властности. Под первым понимается выведение «авторитарного слова» из зоны, где оно может быть оспорено. Авторитарность укоренена в прошлом или трансцендентальна, т. е. находится за пределами социума, целостность предполагает, что навязанный порядок оформлен с помощью системы взаимосогласованных высказываний, ни одно из которых не может быть поставлено под сомнение. Само же авторитарное слово жестко связано с властным институтом, живет и умирает вместе с ним[51]. Возникающий же каждый момент спонтанный порядок именно в силу этого обстоятельства не оформляется дискурсивно, не проговаривается.
Вместе с тем совсем не редки случаи, когда именно наличие спонтанного порядка является условием выживания порядка навязанного. Они не столько противоречат, сколько дополняют друг друга. При этом рассказанный порядок оказывается не только способом легитимизации порядка навязанного, сколько смысловым пространством, позволяющим этим порядкам сосуществовать. Отсутствие «рассказа», невидимость дают спонтанному порядку возможность «жить», не вступая в конфликт с навязанным, но дополняя его, существуя в «прорехах» между определениями.
Подобный казус, когда навязанный порядок подкрепляется порядком рассказанным, но способен продолжить существование только при наличии в его порах порядка спонтанного, мы и попытаемся представить в статье.
Пожалуй, трудно найти более показательный случай, когда на гигантской территории навязанный порядок превратился бы в рассказанный, подкреплялся бы им, чем казус советского Дальнего Востока. Именно здесь советская машина переконструирования пространства продемонстрировала свою силу и основательность.
Причины запуска этой машины достаточно очевидны. Процветающая Приамурская окраина[52], основанная на индивидуальном предпринимательстве, открытости и фермерском сельском хозяйстве, с трудом вписывалась в советские рамки. Не случайно жаловался первый руководитель Дальбюро и позже Дальневосточного крайкома ВКП(б) Н.А. Кубяк на «кулацкую» природу местных жителей[53]. Сетовал, что настоящей бедноты здесь нет, потому и опереться не на кого. В самом деле, социально-экономическая ситуация на Приамурской окраине не предполагала значительного числа бедняков.
Благодаря усилиям немецких, американских и отечественных фирм «железный конь» еще в 90-х гг. XIX в. пришел на смену крестьянской лошадке, не говоря о более примитивных орудиях. Урожайность южных уездов региона (где, собственно, люди и жили) была выше, чем в целом по стране. Обеспеченность землей определялась исключительно физическими возможностями крестьянской семьи. Насколько хватало сил, столько и засевали («захватное землепользование»).
Развивалась переработка сельскохозяйственной продукции, мукомольная и винокуренная промышленность. Не отставала от нее рыбная ловля, лесная промышленность, добыча полезных ископаемых. Чуть более миллиона жителей Приамурской окраины давали товарной продукции на сумму от 80 до 130 миллионов рублей в год[54]. При этом надо понимать, что более 80 % населения региона на тот момент составляли крестьяне[55], производящие далеко не только товарную продукцию. Еще в недобром 1917-м росли города и обороты торговли, открывались газеты и больницы, гимназии и женские курсы. Принимал абитуриентов Восточный институт – первое высшее учебное заведение в регионе, открытое чаяниями местных благотворителей.
Однако самым удивительным обстоятельством этого процветания было почти полное отсутствие его концептуализации. В виде концепций и идеологий оформлялось не развитие Приамурья или Приморья, входившего в Приамурское генерал-губернаторство, но геополитический образ «желтороссии», китайских и корейских территорий, которые должны быть экономически и транспортно «притянуты» к Транссибу[56].
Приамурское же генерал-губернаторство («внешняя Маньчжурия») существовало в «тени» зарубежной Маньчжурии, которая должна была стать основой для российской геополитики на Востоке[57]. При этом «тень» оказывалась вполне комфортной. Военные, морские и железнодорожные подряды становились формой накопления капитала местной буржуазией, который потом ею же инвестировался в рудники, лесные участки, заводы и склады уже на русской территории[58].
Грандиозное строительство, инициируемое и финансируемое из Петербурга, а также продолжающееся переселение на Дальний Восток создавало устойчивые рынки сбыта для сельскохозяйственной продукции, для лесопилок, силикатных и пищевых предприятий, для горнодобывающего комплекса. Импульс к развитию был столь силен, что даже трагические события Первой мировой войны и революции на хозяйстве региона сказались не особенно сильно.
Выправить эту «ненормальную» ситуацию и помогло уникальное стечение обстоятельств, дополненное небольшими, но важными социоконструирующими действиями. О них и пойдет речь.
Начнем с объективных обстоятельств. Подворовая перепись 1916 г. фиксирует в регионе почти полтора миллиона жителей. По переписи 1926 г. их число осталось прежним, притом что в состав Дальнего Востока вошло Забайкалье[59]. Да и об активной миграции в регион в этот период пишет Н.Г. Кулинич[60]. Иными словами, если присоединение к региону Забайкалья (Читинского и Сретенского округов) и активная миграция не дали роста числа жителей, то, следовательно, прежнего населения стало существенно меньше. Конечно, многие погибли на войне, которая здесь велась и против советов, и против японцев, и против Колчака. Но не только они дали это сокращение.
Вслед за проклинаемым и демонизируемым в советских источниках атаманом Семеновым из Забайкалья и Приамурья, вслед за правительством братьев Меркуловых из Приморья в Китай переселились сотни тысяч жителей региона. Переносят свою деятельность торговые дома «Чурин и Ко» и «Кунст и Альберс», переезжают в Харбин наследники лесного и угольного короля Леонтия Скидельского. Последние, особо ненавидимые за поддержку атамана Семенова в противовес и Колчаку и Советам, были расстреляны сразу после введения советских войск в Харбин. За реку перебираются крестьяне и купцы, чиновники и инженеры, священники и врачи[61].