Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Доживем мы еще до трубного звука, а? Дождемся? Ах, дожить бы, мальчик мой дорогой, доктор дурацкий!
ПЛОХО ПОЖИВАЕТ МОЙ СКОТ
"Здравствуйте! Как Вы поживаете? И как поживает Ваш скот? Это папа мне процитировал из Вашего письма. Здравствуйте, дрянной, самовлюбленный и совершенно мне посторонний Владимир Афанасьевич Устименко! Знаете, почему я Вам пишу так свободно, будущая знаменитость? Потому что никогда не отправлю это письмо, так же как и все другие, написанные Вам, много-много всякого, что было у меня на душе. И не только тут лежат письма, адресованные Вам, и даже с марками, но и дома, на улице Красивой, я и оттуда Вам писала, мое солнышко, мой дурачок, обидчивое мое, трудное, несостоявшееся счастье. Или счастье не может быть обидчивым? Ах, да какое кому дело до того, что я кропаю на бумаге в квартире 90, дом 7, Москва, Сретенка, Просвирин переулок, Степановой Варваре Родионовне? Ну и заплакала я, и наплакала на письмо, до этого тоже никому нет никакого дела, ни тебе, ни моему коллективу, ни единой живой душе во всем этом огромном воюющем мире.
Слушайте, Устименко В.А.!
Наш первый настоящий спектакль мы показывали уже в дни войны. Были папы и мамы и еще неопределенные дядечки с хлопотливыми выражениями лиц. И был известный критик Л.Ф.Л. — сосредоточенный, суровый, в ремнях и со шпалой. Все другие чувствовали себя перед ним немножко виноватыми, это я не раз замечала — штатские перед военными как-то даже робеют в такие времена, и наш Виктор В. робел и, наклоняясь к критику, спрашивал — что он думает о спектакле, а тот качал ногой в новом красивом сапоге и, чувствуя, как мы все — и папы, и мамы, и артисты — прислушиваемся к его молчанию, все молчал и молчал, качал и качал ногой и ничего не говорил, пока не кончилась тревога и не сыграли отбой. Только тогда он потянулся с зевком и хрустом и произнес всем нам — медленно и, знаете, со значением:
— Боюсь, дорогие друзья, не оказаться бы вам в смешном положении перед историей. Классика в такие дни!
Наша толстая Настя — она ужасно толстая, Вовка, ходит вперевалочку, туфли номер сорок, и то «с трудом», добрая-предобрая и плаксивая разгримировывалась и плакала от обиды, Виктор Викторович ходил за нашими спинами и, стискивая кулаки, словно в мелодраме, декламировал:
— Так не понять душу наших исканий! И разве наши мальчики не копали окопы? Разве четверо наших ребят не в ополчении? Разве мы не гасим зажигалки? Увиливаем?
— Не увиливаем! — плача, сказала Настя.
(Плачет она, между прочим, басом.) И я тоже подтвердила, что мы не увиливаем. И что бы ты там ни воображал, Устименко, в твоей Кхаре, как бы ты ни презирал всех, кроме себя, мы тут тоже люди — в чем ты сейчас и убедишься, самодовольный и ограниченный доктор.
Теперь я буду писать в третьем лице, иначе получится хвастовство.
Вскоре ее (то есть меня. — В.С.) пригласили в небольшой желтого цвета двухэтажный дом на Гоголевском бульваре. Там было очень чинно, вежливые моряки с золотыми нашивками разговаривали в коридоре, внизу у парадной стоял матрос, тоже очень вежливый, со странной дудочкой на груди и с ружьем в руке. В кабинете ее пригласили присесть. Военный моряк того склада, какими бывают командиры кораблей, с обветренным лицом и острым, как ей показалось, взглядом сидел за большим письменным столом и, перелистывая пальцем журнал, говорил по телефону про софиты, про клеевые краски, про искусственный шелк и про вазелин с полным знанием театральных дел. Это было немного странным, что вместо пушек, или пароходов, или выстрелов он говорил про искусственный шелк перванш и электрик, но это было именно так, и она скоро поняла, что он просто начальник всех морских и океанских театров, что у него такая работа и что ему даже не полагается говорить: «Залп! Огонь! Полный поворот!» Этим, видимо, занимались другие военные моряки, а он этим, быть может, занимался, когда был совсем молодым.
— Разрешаю подать на меня рапорт, — наконец произнес начальник всех театров и, повесив трубку, еще секунду сердился на своего собеседника, двигал бровями и стучал папиросой по крышке портсигара. Потом круто повернулся к Варе и рассказал ей, что видел ее в спектакле и что предлагает ей работать в театре одного из флотов. Говоря все это, он еще немного сердился и поглядывал враждебно на телефон, но скоро забыл о своем неприятном собеседнике. Они говорили не очень долго. И начальник всех морских и океанских военных театров ничем особенным не соблазнял Варю. Он сказал так:
— Ничего выдающегося, товарищ Степанова, мы вам предложить не можем. Ни оклад содержания, ни условия жизни нашей прельстить вас не смогут. Но нынче война, на флоте вы нужны. Работать вам придется много. Театр там у нас неплохой. Решайте сами.
Варя молчала. Ей никто никогда не говорил таких слов. Ей сказали: на флоте вы нужны. Она нужна на флоте. Она, Варя Степанова, нужна на военном флоте. Она, актриса. Ее дарование нужно на флоте во время войны.
Сердце ее билось часто, щеки стали гореть. Она бы, в сущности, сразу ответила, но как? Сказать: «Благодарю вас за ваше предложение, я согласна!» Глупо! Сказать: «С удовольствием»? А может быть, он думает, что у нее уже есть репертуар, что она много наиграла; может быть, он просто не знает, что она играла этюды, куски и Ларису в «Бесприданнице». Ну и, разумеется, у нее есть концертные готовые вещи.
Начальник всех театров курил папиросу и смотрел на нее острым, проницательным взглядом. Такому не солжешь, не приукрасишь самое себя.
— Одну мы тут пригласили, — вдруг с тоской в голосе сказал начальник. Она Нору может ибсеновскую играть. А насчет сольных концертных номеров даже обиделась. «Кукольный дом», конечно, произведение большой силы, но на эсминце или перед летчиками на аэродроме в бомбею не развернешься с психологией…
— Я понимаю! — крикнула Варвара и вдруг представила себе отца. Он бы так же, наверное, говорил сейчас, как этот начальник всех театров морей и океанов: «…в бомбею не развернешься с психологией…»
Потом ее водили из комнаты в комнату, и она заполняла бланки. Пальцы она измазала чернилами, нос стал блестеть, потерялся паспорт и номер журнала «Смена», в котором была напечатана ее фотография. Военные моряки с нашивками на рукавах и с обветренными лицами нашли ей и паспорт и «Смену», но тогда потерялась сумочка. Это все было как во сне. Несколько раз в бланках она писала: актриса. Она писала также, что в старой и белой армии не служила, и разные другие сведения, необходимые для того будущего, которое раскрывалось перед нею. Потом ее повели вниз, потом наверх. Вместе с ней ходил какой-то молоденький мальчик, с револьвером, с повязкой на рукаве и в фуражке, которую он не снимал. Этот мальчик, несмотря на свою повязку, и фуражку, и револьвер, вовсе не важничал, как тот критик, и ничего не говорил про историю, был очень вежлив, и Варя слышала, как он шепнул своему знакомому моряку:
— Артистке помогаю оформиться, на наш флот едет.
А у нее осведомился:
— Скажите, пожалуйста, товарищ Степанова, а как учатся на артистов?
Они сидели на желтом полированном диване — ждали еще одну бумагу, ушедшую на подпись.
Варвара напудрила нос и принялась объяснять.
— Степанова, распишитесь! — крикнул седой и важный полковник из-за перегородки. — Вот там, где птичка.
Она расписалась, где птичка, и отправилась получать «сухой паек». Здесь ей вспомнилось детство, Кронштадт, папин корабль и то, как ее любили тогда и баловали. Такой же краснофлотец, как те, папины, добродушный и немолодой, назвал ее «дочкой», отрезал ей шпик с походом, белый хлеб, масло, сахар и даже соли насыпал в бумажку. Потом отсчитал банки консервов и чаю насыпал столько, сколько весила пятикопеечная монета. И табаку ей дали, и папирос, и спичек, и мыла.
— А я не курю! — сказала Варя.
— Другие курят! — со вздохом ответил краснофлотец. — Угостишь! Да и ты закуришь, не зарекайся, на войне некурящие до первого горя…
И она закурила — на всякий случай, чтобы не дожидаться этого горя.
А она, дорогой друг Владимир Афанасьевич, это я — Варвара Родионовна Степанова.
Закурила, уехала, приехала и, не поспав за двое суток ни минуты, оказалась с концертной бригадой нашего театра в летной части, которая стояла у кладбища. Самолеты здесь замаскировали между могильными памятниками и деревьями, изображали мы свой репертуар в огромной палатке у летчиков при свете карманных фонарей. И вспомнился мне «Кукольный дом»…
А впрочем, какое тебе, Володечка, до всего этого дело?
Представляю, с каким бы лицом читал ты это письмо, попади оно к тебе.
Или, может быть, ты сделался немножко другим за эти годы? Может быть, хоть самую малость, хоть чуть-чуть замечаешь других людей, не делишь все на свете только на белое и черное, задумываешься, приглядываешься?
Одна наша артистка еще там, на флоте, пела песенку с такими словами: «Жить, тоскуя без тебя». И у меня всегда щемило сердце, когда я слышала эту строчку. Но помню до сих пор! Я была занята круглые сутки, дело мое казалось и кажется мне полезным, да, да, товарищ Устименко, они смеялись эти летчики, и моряки, и катерники, и подводники, и зенитчики, и артиллеристы, — когда я пела им свои частушки, им от моей работы веселее было, и я сама видела, как летчик смеясь, еще смеясь, влезал в свой истребитель, это я ему пела, изображала, танцевала, чтобы ему было полегче там — в небе — потом…
- О бедном гусаре замолвите слово - Эльдар Рязанов - Современная проза
- Вечерние новости - Артур Хейли - Современная проза
- Фраер - Герман Сергей Эдуардович - Современная проза
- Шесть черных свечей - Дес Диллон - Современная проза
- Бич Божий: Партизанские рассказы - Герман Садулаев - Современная проза