слов. Прежде всего: о «Письмах» написано немало – и еще гораздо больше написано о Карамзине. Я не намерен здесь давать краткое изложение этих исследований, отмечу лишь, что некоторые из них просто замечательны (например, книга Юрия Михайловича Лотмана «Сотворение Карамзина») – так что пересказ только все испортит. Ниже предлагается опыт современного прочтения «Писем», но исходя из их исторической ретроспективы и перспективы. Нас интересует то, что Карамзин предлагает русской публике в качестве тем для размышлений и обсуждений, как именно он формулирует эти темы, на что обращает внимание, рисуя образ «Европы», как ему удается сделать свое путешествие не поездкой скифа Анахарсиса в Афины, где, в его представлении, находятся границы области пересечения двух множеств – множества под названием «Россия» и множества под названием «Европа». В конце концов, Карамзин был одним из первых, кто задумался о возможности того, что это пересечение существует – и в нем только и может существовать то, что называют «общественным мнением». «Общественное мнение» формируется общественной дискуссией. Дискуссия бывает устная и письменная, вторая важнее – ибо отпечатывает суждения на бумаге, которую можно прочесть и передать другому. Карамзин не только писал в журналы, он их издавал. Он – следуя за примером Николая Ивановича Новикова – стал первой настоящей мануфактурой по производству общественного мнения в России. Карамзин заполнял пустоту, зияние на месте его отсутствия.
Второе обстоятельство менее заметное, но очень серьезное. О том, что РП не равняется Н.М. Карамзину, сказано немало. Это естественно – одно дело автор, другое – его герой. Более того, там было два путешествия, одно совершил Карамзин, другое РП; эти маршруты по большей части совпадают, но не полностью. Скажем, РП сидит в Женеве несколько месяцев, оставив о пребывании там не очень богатые свидетельства, а Карамзин, как считает, к примеру, Лотман, за это время успел сгонять в Париж и посмотреть на революцию в первом бурном переломе первой ее стадии. Это исключительно важная тема – но в нашем рассуждении мы ее не будем затрагивать. Нас интересует только то, что было написано и было напечатано. И что было прочитано в 1790-х и позже русской публикой, наложив отпечаток на то, как эта публика думала о России, Европе, о себе, в конце концов. Интенция автора «Писем» важна безусловно, но в нашем случае она – неотъемлемая часть карамзинского текста, а не его «подоплека», чем-то скрытая и зашифрованная. Просто вообразим себе читателя начала позапрошлого столетия, который ничего не знал ни об Алексее Михайловиче Кутузове, ни о русских мартинистах, ни даже о содержании бесед путешествующего по Европе «северного графа» (будущего императора Павла) с Иоганном Каспаром Лафатером. Представить себе такого читателя несложно, так что можно спокойно двигаться в путь.
Сюжет со старым русским инвалидом, надзирающим над русской церковью в Потсдаме, – аллегория того, что происходило с русским обществом и русской культурой (в частности, словесностью) в конце XVIII века. За одним исключением – никто из участников этой истории ни к кому рук со словами «Слава Богу! Слава Богу!» не протягивал; общество и словесность были взаимно прохладно-вежливы, не больше, если не меньше. «Общество» – в данном случае крайне узкий тогда круг образованных людей, обладавших достаточным социальным статусом и хотя бы минимальным доходом, чтобы предаваться, скажем, чтению книг и журналов, – довольствовалось либо французскими и немецкими сочинениями, либо отечественными образцами высоких жанров, например стихотворными одами и проч. Начал набирать популярность русский театр, недавно до того основанный, но вот к фикшн– и нонфикшн-прозе это не относилось – да и нельзя сказать, что был сколь-нибудь существенный запрос. С другой стороны, на том языке, на котором сочинялась русская литература до 1780–1790-х годов, писать прозу было и неинтересно, и бесполезно. Так как проза Нового времени, по определению жанр рассуждательный и описательный – для этого нужны слова, много слов, обозначающих разные понятия, существующие во французском, в немецком или английском, а в русском их не было. Наконец, прозу же надо где-то печатать, продавать и т. д. – но и инфраструктура книжной индустрии была тогда в России слаба. Все это – если описывать ситуацию в банальной рыночной терминологии – почти исключало «предложение». Слава Богу, Маркс совершенно не прав – спрос чаще всего, если брать отправную точку какого-нибудь сюжета торгово-производственного свойства, не рождает предложение. Нередко предложение рождает спрос – ведь, скажем, до изобретения кока-колы спроса на нее не было; и вот она появляется, а за ней и спрос. То есть нужно создать условия для подобного спроса – и я имею в виду не агрессивную рекламную кампанию. В культуре «предложение», если оно – уж простите за дурацкое словцо – «успешное», готовится долго и исподволь. И только в очень редких случаях появляется некая фигура, которая своим талантом, энергией и (что важно) чутьем выполняет работу десятков, если не сотен, людей. Возвращаясь к истории со старым русским солдатом в Потсдаме: ни он не ждал, что его навестит соотечественник, ни РП, выезжая из Берлина, не подозревал, кого он увидит в русской церкви. Так произошло – и слава Богу, слава Богу.
Но вот другое обстоятельство нас здесь должно заинтересовать – именно силой и точностью ненамеренного аллегорического изображения русской литературной и общественной ситуации конца XVIII века. Стороны с трудом понимают друг друга, хотя вроде бы говорят на одном языке. «Нам надлежало повторять почти каждое слово, а что мы с товарищем между собою говорили, того он никак не понимал и даже не хотел верить, чтобы мы говорили по-русски». Есть, конечно, искушение увидеть тут не аллегорию, а сатиру, причем объект этой сатиры находился на момент написания «Писем» в будущем. «Не понимали» новый литературный язык, создаваемый Карамзиным и его товарищами, Александр Семенович Шишков и прочие литературные «архаисты» из «Беседы любителей русского слова» – так что адмирал Шишков, военный, проживший 87 лет, запросто мог бы быть записан в символические престарелые потсдамские инвалиды. Но мы не поддадимся этому искушению ретроспективно-футурологического толка и вернемся в ситуацию 1789 года. А ситуация эта такова, что Карамзин и некоторые его сподвижники уже начинают говорить на новом русском языке, придумывают русские слова для обозначения европейских понятий и терминов – при этом совершенно понятно, что публика, этот старый солдат при церкви, вряд ли подобный язык разумела. Так что публику надо готовить к этому. Язык «у нас на Руси» начал переменяться – а через пару десятилетий за изменениями можно было не поспеть, если, конечно, не следить за русскими книгами и журналами. Старая графиня из «Пиковой дамы» не поспевала.
Собственно, задача Карамзина, дело всей его жизни – создать язык, который понимали бы условный солдат и условный РП, язык, на котором они могли бы понять друг друга. И, конечно, предложить им