Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо не только приблизиться к личности этого необычного автора, надо и вызвать к нему симпатию, сделать своим, одним из многих. Так подчеркнуть социальную близость, чтобы читатель растаял, дрогнул, простил кремлевскому небожителю его карьеру, его судьбу, его заоблачное существование.
Задача, требующая таланта. Он занимается журналистикой не первый день и не первый год. Был репортером, корреспондентом, выбился наконец в публицисты. Знает все искусы, все ловушки, знает читателя — в нем все дело. Ибо читатель бывает недобр и недоверчив, себе на уме.
Ланин постранствовал, попутешествовал, покочевал по российской провинции, нагостевался в ее городах, знал, что родившиеся в них люди вовсе не так уж голубоглазы, как пишут о них его коллеги. Чаще всего они застегнуты, непроницаемы, им не до вас. И словно автоматически сплачиваются, завидя пришлого человека.
Труднее всего растопить молодых. Они особенно остро чувствуют, как дороги и летучи дни. Еще немного, и эти улицы тебя опояшут железным обручем, еще немного, и затвердеет, окаменеет твоя судьба.
Недаром жжет тебя, как крапива, кусачая молодая бессонница. Недаром прислушиваешься, как к музыке, к тревожному стуку железной дороги, к томительным паровозным гудкам. Чего бы ни стоило, надо вырваться из трудно начавшейся биографии, из намертво склеенной скорлупы.
А шалая юношеская пора как раз и несет с собой опасность — забыть об исторической миссии. Можно присохнуть и прикипеть к какой-нибудь подружке, соседке, к девчонке, сидевшей с тобой за партой, к шалаве, припавшей на танцплощадке. Поверить, что без нее нет жизни, весь белый свет без нее в копеечку, что вся эта планета Земля вместилась в твою щербатую улочку. И вот уже все, что в тебе роилось, исходит в первой же рукопашной, в первой нелепой слепой возне.
— Да, — размышлял Модест Анатольевич, — в книге, конечно же, необходимы такое лирическое начало, весенний зачин, поэтический пласт. Но нужно вовремя остановиться, чтобы естественно и ожидаемо возник из романтической пены герой и автор произведения. И вот из заповедных глубин родной российской периферии является Василий Михайлович, столь органически соединивший, с одной стороны, пролетарский замес города революционных традиций, этакого Орехова-Зуева, с другой стороны, воплотивший в себе песенную стихию Рязанщины с ее крестьянским очарованием. Тяжелое детство, лихая юность, пламя Отечественной войны — все собралось, стянулось в узел, ничто уже не может стреножить эту набравшую силу жизнь. Василий Михайлович должен был сдюжить. И сдюжил. И рассказал об этом, не дал легенде уйти в песок.
Москва была в сорока верстах со всем своим грохотом, скрежетом, громом. Ее опоясывала держава. Устало гудело людское море. Устало гноился афганский нарыв. А здесь, над первозданной землей, висела прозрачная тишина, и солнечный свет сменялся лунным. Модест Анатольевич день изо дня все больше входил во вкус работы, прилежно и чутко искал свой звук, сближался, сращивался с героем.
— В сущности, трогательный мужик, — иной раз говорил он себе. — Если сознаться без недомолвок, то все мы, господа москвичи, весьма своеобразное племя. Не очень нас жалуют русские люди.
В своих кочевьях он не однажды делал нерадостное открытие: самое трудное в командировке — снять недоверие собеседника. Он потому и знал себе цену, что овладел этим тонким уменьем.
Нет спора, отечественная судьба шерстиста, неласкова, несуразна. За тысячу лет не то не смогла, не то не пожелала войти в естественное разумное русло. Не выпало ни фортуны, ни фарта. Как будто занесенный топор повис над родимым материком, занявшим собой половину света — не то это рок, не то зарок. Не зря же мы то ли зовем, то ли молимся: приди и спаси. Ждем не дождемся.
— Если взглянуть на то, чем я занят, — внушал себе Модест Анатольевич, — спокойно, без гнева и без пристрастия, без желчи и яда, станет понятно: я делаю достойное дело. Соскабливаю с лица человека, который горбатится, пашет, вкалывает всю свою жизнь, с утра до ночи, клейкую и липкую дрянь — сплетню, пародию, анекдот. Не декламирую, не витийствую — попросту говорю: приглядитесь. Подумайте и отдайте должное. Не злобствуйте. Лучше поблагодарите.
Сам факт, что подобного работягу, не знающего ни сна, ни отдыха, метнуло к письменному столу, еще одно свидетельство силы, вошедшей в этого самородка. Но прежде всего это очень светлый, обезоруживающий сюжет. Усталый простодушный атлант, взобравшийся на самую гору, хочет напомнить идущим вслед: я это сделал, и вы это сделаете. Вот перед вами моя история, рассказанная мною самим. Видите, я ничем не лучше, такой же, как вы, один из вас. Но я захотел и всего добился. Теперь узнайте, как это было, прочтите, проникнитесь, захотите. Для вас я трудился, для вас я жил. О вас забочусь, о вас я думаю сегодня, когда пишу эту книгу.
* * *Минули длинные плотные дни в уютном подмосковном укрывище. Ланин провел их в сосредоточенности, колдуя над листами бумаги, испытывая невнятные чувства. Происходящее вдруг представлялось не то рискованным предприятием, смахивающим на авантюру, не то какой-то забавной игрой. Жизнь, которую он вел, тоже казалась ненастоящей. С одной стороны была приятна и повышала самоуважение, с другой стороны — вселяла тревогу, выглядела почти маскарадной.
Гуляя по опрятным аллеям, прислушиваясь к шуму листвы, беседующей с землей и небом, Ланин растерянно и удивленно раздумывал о своей судьбе. Какой неожиданный поворот, какой необычный виток сюжета!
— Вот это и есть, — шептал он чуть слышно не то с удовольствием, не то с грустью, — писательская нормальная жизнь. Спокойная, тихая, одинокая. Ни спешки, ни гонки, ни суеты. Ни вечной авральной неразберихи. Общаешься с самыми главными мыслями, которые никогда не приходят в обыденном повседневном чаду. Живешь содержательно и осмысленно, наедине со своим героем, которого вызвал на этот свет.
И впрямь — то и дело Ланину чудилось, что недоступный Василий Михайлович, так неожиданно и так властно вошедший в круговерть его дней, не столько реальное существо, отлично известное всем и каждому, но некий сочиненный им образ, он, Ланин, дал ему плоть и кровь. Порой даже чувствовал, что меж ними возникла едва ли не биологическая, родственная тесная близость, какая-то нерасторжимая связь.
Весьма любопытно, как отнесется живой и реальный Василий Михайлович к литературному двойнику? Узнает себя в этом новом облике? Найдет ли какие-то несовпадения, не будет ли неприятно задет какой-либо навязанной черточкой, слетевшей с увлекшегося пера? Заказчики редко бывают довольны, как правило, оригинал настороженно и даже враждебно воспринимает исполненный живописцем портрет. Лишь снисходительный щедрый Пушкин сумел преодолеть неприятие, великодушно и грациозно заметил, что зеркало ему льстит. Василий Михайлович вряд ли способен отреагировать столь изящно. Впрочем, не стоит об этом думать, такие мысли всегда расхолаживают. Работе способны лишь повредить.
В безоблачный благодатный полдень он дописал свой труд до конца. Неторопливо и с удовольствием выписал финальную фразу, устало вздохнув, поставил точку. Обидно, что нельзя здесь оставить фамилию настоящего автора. Но тут уж ничего не поделаешь. Такие условия игры.
В конце месяца позвонил Семиреков и выразил свое одобрение. Сказал, что его, Семирекова, тешит сознание: он угадал, не ошибся. Работа исполнена образцово. Известно, что стиль — это человек. И ценно, что авторский стиль сохранен так бережно и мастеровито. За этой мужественной аскезой мгновенно встает Василий Михайлович, его притягательная фигура — достоинство, сила и благородство, но дело, конечно, не в том, что доволен он, скромный труженик Семиреков, — доволен и благодарен автор. Не может быть никаких сомнений, что эта не столь большая книга томов премногих тяжелей. И предстоит ей нерядовая, завидная, праздничная судьба. Ну что ж, законный итог усилий. Спасибо. За нами не заржавеет.
Иван Семиреков как в воду глядел — счастливая книга имела успех, просто из ряда вон выходящий. Василий Михайлович щедро пожал по праву заслуженные лавры. Его творение было не только протиражировано всей прессой и всеми издательствами державы, оно обрело, к тому же, сценическую, а вскоре и экранную жизнь. Вошло в хрестоматии и антологии, его мгновенно перевели на языки всех братских народов, а также ближних и дальних стран. Признание было безоговорочным.
Ланин пребывал в непонятном и удручавшем его состоянии. Было неясно, что ему делать, как оценить все то, что случилось, как разобраться с самим собой. Надо собрать себя по частицам, сбить себя в каменный монолит, не допустить никакого воздействия внешней среды на его твердыню. Не думать ни единой минуты о том, что Модест Анатольевич Ланин отмечен официальной селекцией. Его анонимность его спасает. Следует как зеницу ока хранить и беречь свою безвестность.
- Кнут - Леонид Зорин - Современная проза
- Он - Леонид Зорин - Современная проза
- Юпитер - Леонид Зорин - Современная проза
- Любовь напротив - Серж Резвани - Современная проза
- Медный закат - Леонид Зорин - Современная проза