Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он даже не идет, а скачет, порывается бежать. Ему тридцать семь, но держится несолидно. Он талантлив, признан, всеми любим, у него красивая подруга на пятнадцать лет моложе. Жить ему остается три месяца. Его находят аккуратно лежащим на скамье в питерском парке - умерших от передозировки выносят на лавочку подальше, чтобы не засветить квартиру.
Войдя в дом, он тычет пальцем в даты жизни: "Смотри, родился 29 сентября, как ты! Делай жизнь с него, она же дается один раз, если помнишь. Вот я делаю, и мне не будет мучительно больно за бесцельно прожитые годы!".
У Островского пусто, как в саду "Дерево Дружбы". Позади многомиллионные тиражи, переводы на все языки, десятки инсценировок, симфонические поэмы, три фильма, балет "Юность", две оперы - обе "Павел Корчагин". А сразу, после статьи Кольцова в "Правде" - тридцать шесть изданий в одном 36-м, квартира на Тверской, часовой у сочинского дома. Николай Островский выстроен, как его музей, во имя и во славу - без него самого, заживо превращавшегося в монумент: окостенение суставов, анкилозирующий полиартрит.
Все сделано помимо него и помимо его неуклюжего романа, где лишь изредка бьет, как по локтю, истерический нерв обреченного. Лучшее в книге беспомощные любовные сцены, за которыми щемящая драма незнания, трагедия невозможности узнать. "Сквозь ткань гимнастерки вырисовывалась ее упругая грудь". Отсюда же самое в книге вопиющее - протест против живой плоти: "Откормленный мужик в идиотском цилиндре и женщина извивались в похабных позах, прилипнув друг к другу". Это в романе, а дома - сиделка-жена Рая, именуемая в письмах "растущая пролетарка", "партийная дочурка", "Райком". Десять лет из отпущенных тридцати двух - в постели. Один.
Кровать не по-людски стоит посреди комнаты. Возле - дар комсомола Украины: пишущая машинка "Мерседес". В гостевой книге - партийное начальство, Андре Жид, труппа лилипутов. На столике - букет резиновых роз. Не черкесские ли изделия из Нижне-Имеретинской бухты? Нет, подарок то ли березниковских аммиачников, то ли ярославских шинников. Резиновые розы, красные и черные, сделаны так топорно, что даже не притворяются настоящими.
Безжизненны комнаты и мебель, статьи и письма. Изредка сквозь риторику рвется ярость - когда продолжается война: "Я с головой ушел в классовую борьбу. Наше домоуправление было в руках врага - сын попа, бывший домовладелец". Через неделю: "Победа осталась за нами. В доме остался только один враг, буржуйский недогрызок, мой сосед. В бессильной злобе это животное не дает нам топить". Он весь там, где пайки и чувства скудные, деньги и слова казенные, стрижки и мысли короткие, штаны и раны рваные, нитки и женщины суровые, мятежи и желания подавленные, дороги и собрания долгие, кони и расправы быстрые.
В последнем, за неделю до смерти, письме - новый недогрызок, буржуйский клеветник: "О предательстве Андре Жида. Как он обманул наши сердца тогда! И кто бы мог подумать, мама, что он сделает так подло и нечестно!" Он пишет жене в Москву словно о посещении театра: "Имеешь ли ты возможность бывать на процессе убийц, этих бешеных псов фашизма?". Он не имеет, ему не хватает псов, ему тоскливо лежать десять лет, его жалко, его очень-очень жалко, у него на столике резиновые розы.
Во всем доме - безошибочный тяжелый дух не-жизни. Живыми оказываются книги. Не "Сталь" во всех видах, не "Овод" на стенде рядом с буденовкой и шашкой, а Пруст в шкафу. Страницы томиков с названием "В поисках за утраченным временем" и предисловием Луначарского усеяны карандашными пометками. Никогда уже не узнать ничего подлинного о портрете в застегнутом под горло френче с орденом Ленина, с уродливо-значительным лицом вырожденца и таинственным взглядом слепца.
Смотрительница спрашивает: "Вы с фестиваля, наверное? Никак нельзя на закрытие попасть? Не мне, дочке, она в "Ласточке" работает, на Мамайке". На Мамайке, тогда конечно.
Утративший живость кинокритик в разговоре не участвует, погасший взгляд блуждает, искусственный стимул на исходе. "Очень здесь грустно. Ну, мне еще кое-куда надо". Вяло делает ручкой и говорит: "Прощай!".
Дягилев в Перми
Какой же дальний разбег взял Дягилев, чтобы с маху врезаться в западные порядки и тылы. Всего два таких победоносных русских десанта на весь ХХ век живописный авангард и дягилевские сезоны. Начало сезонов - здесь, в Перми. Адрес - Сибирская, дом 33, угол Пушкина, бывшей Большой Ямской.
На современников производили ошеломляющее впечатление успехи дягилевской антрепризы со Стравинским, Прокофьевым, Павловой, Нижинским, Шаляпиным, Карсавиной, Бакстом, Рерихом, звезд не перечесть. Уже в 1911 году, сообщает тогдашняя пресса, в России были "дягилисты и дягилистки". Как всегда, такое оценивалось под идейным углом - как превосходство над Западом. Художник Нестеров писал: "В его жилах текла мужицкая кровь даровитого самородка-пермяка, и весь яркий талант его был русский талант...". Мало того, что Дягилев родом из Новгородской губернии, но и дворянин с обеих сторон: мать - Евреинова; отец, военный, водил компанию с Чайковским, Мусоргским, Лесковым.
Сам Дягилев особенности своего дарования трактовал чуть иначе: "Нам надо давить той гигантской мощью, которая так присуща русскому таланту... Надо идти напролом... Показать себя целиком, со всеми качествами и недостатками своей национальности. И бояться этих недостатков значит скрывать качества". Он любил рассказывать легенду о своем происхождении от Петра Великого, он был танк той же породы. Ему русское искусство обязано коротким блистательным прорывом из великого провинциального в великое мировое.
В глухой пермской провинции, на углу Сибирской и Большой Ямской, Дягилев прожил десять лет - с восьми до восемнадцати - определяющий возраст. Атмосфера - артистическая, мачеха вспоминает: "Мальчики, гуляя, насвистывают квинтет Шумана или симфонию Бетховена". Отсюда он уехал в Петербург, где произвел на компанию Бенуа впечатление "здоровяка-провинциала" ("полные розовые щеки, очень ребяческий смех") - такие всегда и покоряли столицу, только замах Дягилева оказался мощнее. "Лишь по чистой случайности я не стал настоящим революционером, а только революционером цвета и музыки..."
В пермском дягилевском доме потом была Александровская женская гимназия. Потом казарма, с тех времен в коридоре надпись: "За побег со службы в военное время каторжные работы от 4 до 20 лет или смертная казнь". Теперь в длинном одноэтажном здании с белым окаймлением окон по темно-розовым стенам - гимназия с гуманитарным уклоном, настолько явственным, что алгебра и тригонометрия наверняка в загоне.
"Этот дом называли "Пермскими Афинами", здесь всегда звучали музыка и поэзия, здесь юный Сережа Дягилев познакомился с шедеврами великой русской и мировой культуры". Наталья Сергеевна преподает в гимназии литературу, но по типу - классический музейный работник, слившийся с экспозицией до неразличения понятий. О Дягилеве знает много, но не все говорит, храня стыдную семейную тайну: "Зачем об этом рассказывать? Мы ничего не скрываем, но к чему копаться?".
По всей школе - изображения самого знаменитого из дягилевских возлюбленных. В зале серия картин на тему "Послеполуденного отдыха фавна": в томной позе фавн Нижинский с дудочкой. В кабинете - опять Нижинский: огромный рельефный портрет. Повесить его затруднительно, стены, видать, не держат, так что портрет стоит, а Нижинский, получается, сидит за столом, словно председательствуя на педсовете.
Восстановлены комнаты Дягилевых, отдельный зал выделен под репродукции и фотографии. "Вот могила Сергея Павловича в Венеции, где он похоронен рядом со Стравинским!" - "Ну, не совсем рядом, метрах в тридцати". - "Вы бывали на кладбище в Венеции? Не может быть!" Такой посетитель в глазах Натальи Сергеевны возрастает до ранга Мясина или Лифаря. "Расскажите, пожалуйста, правда, что на могиле Сергея Павловича всегда лежат балетные тапочки?" Правда. Кто-то время от времени приносит новые взамен истлевших и кладет на надгробье с манерной цитатой из Дягилева: "Венеция, вечная вдохновительница наших успокоений". Венецию он любил как город любви, где позволялось больше обычного. Там Дягилев мог щекотать общество, приводя в фешенебельный ресторан красивого гондольера. Там в 29-м заболел и умер без гроша, роскошно похороненный на деньги Коко Шанель. Площадь его имени есть в Париже, между Оперой и Галереей Лафайет. В Перми, где он начал свой дальний разбег, - нет.
В дягилевской гимназии заметнее всего Николай Зарубин. Повсюду картины этого одаренного колориста - сполохи планетарных сияний, космические дали, быт мироздания. Место - повсюду, время - всегда. Возле полотен на скамеечках сидят школьники, выводя в тетрадках под диктовку учительницы про кристалл вселенской калийной соли, про ось через центр Земли, про заветное: "Пермяки ощущают необходимость собрать все духовные достижения мира". То, что кажется более или менее симпатичной абстрактной декоративностью, трактовками автора и поклонников оборачивается мостом от пермского геологического периода - к будущей пермской мессианской цивилизации. Дистанции невообразимы, амплитуды непомерны, победа обеспечена. Зарубин, философ и классик российского провинциализма, теснит Дягилева в его собственном доме, откуда тот ушел в мир и никогда не вернется.
- Мой спутник - Максим Горький - Русская классическая проза
- Город - Екатерина Береславцева - Русская классическая проза / Современные любовные романы / Ужасы и Мистика
- Куда ушел трамвай - Ирина Полянская - Русская классическая проза
- Коллега Журавлев - Самуил Бабин - Драматургия / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Вдоль берега Стикса - Евгений Луковцев - Героическая фантастика / Прочие приключения / Русская классическая проза