Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прошу вас, господа, ко мне, надо посоветоваться. А вы, господа, погодите. Я сейчас…
Через несколько минут возвращается, совсем убитый, еще более сгорбившийся, чем прежде, и говорит почти шепотом:
– Нет… Не м-могу. Государь в страшном гневе… У себя… Может быть, отдыхает. Скоро депутация от горожан и крестьян. Теперь вам всего лучше на время уйти. Поезжайте в свое собрание, ждите там, а я, может быть, осмелюсь… Сделаю, что могу.
Потом повернулся ко мне глазами и говорит:
– А пока, чтоб не тревожить Государя, молодой человек! Проводите, пожалуйста, господ дворянство по другой лестнице… Знаете?
У меня по спине даже мурашки прошли… Ведь это, значит, мне придется проводить их черным ходом. Посмотрел я на старика умоляющим этаким взглядом: дескать, что вы со мною-то делаете?.. Но встретился с его глазами: вижу – ничего не поделаешь – встал. Повернулся я, ни жив ни мертв: «Пожалуйте, господа».
И повел. Вы, господа, знаете этот ход? Дворец – постройка довольно старая: с лица – парад, широкая лестница, колонны, а с изнанки – теснота, темнота, вообще весьма непривлекательно. Иду впереди, дворяне, ошеломленные, еще ничего не соображающие – за мной. Поверите, как стал спускаться с лестницы впереди этой толпы – ощущение такое, будто валится на меня обвал какой-то, лавина. Сейчас вот хлынет и задавит. И прямо за собой слышу грузные шаги… Шереметев. Дошли до половины лестницы – смотрю чья-то рука, большая, сильная схватилась за перила… Дрожит, и перила дрожат. Оглянулся я: Шереметев стоит, покачивается. Вот-вот – кондрашка. И говорит сквозь стиснутые зубы:
– Кат-торжник… Проклятый!..
В этом месте своего рассказа Воронин, иллюстрировавший его очень выразительными жестами, остановился в волнении. Было ли это волнение от воспоминания действительно пережитой минуты, или это было волнение «творчества» – сказать трудно. Никогда больше я не слышал подтверждения этой драматической легенды, изображающей как бы апофеоз «демократического самодержавия». И нигде она не встречается в письменных мемуарах. Несомненно только, что Воронин в ту минуту верил в свои видения или воспоминания, и мы, его слушатели, верили тоже. Все было здесь закончено, цельно, согласованно. Вопрос о Кульмском кресте, забвение освободительных увлечений из-за освободительных заслуг есть указание, что настоящая измена – в кознях против великого дела свободы…
В конце концов, более чем вероятно, что этого не было, по крайней мере, в такой полноте… Что, загораясь воспоминаниями о героическом периоде своей жизни, Воронин черта за чертой создавал свою легенду и, в конце концов, завершил апофеозом самодержавия, твердой рукой, в сознании своей силы и власти, направлявшего дело освобождения через рифы сословных и иных препятствий… Хотя несомненно также, что в период великой реформы еще мелькали эти черты измечтанного славянофилами самодержавия… И что без них колесо истории повернулось бы иначе… К худшему или к лучшему, но – иначе…
IX
То, что Воронин рассказывал дальше, опять может быть слегка приукрашено фантазией, но в главном совпадает с фактами, установленными местной историей. Комитет был восстановлен, либеральное меньшинство вновь приобрело значение в союзе с прогрессивной администрацией. Но в жизни продолжалась борьба упорная, страстная. Шереметев не сдавался. Надежды остановить ход надвигавшейся катастрофы не умирали. В народе росло нетерпение и глухие темные вспышки. Исправники и становые почти не жили в своих квартирах, то и дело вызываемые жалобами помещиков на непокорство и бунты. Нет сомнения, что если бы в то время существовало могучее орудие нынешних ретроградов – провокация, то вскоре на место освобождения с землей выступил бы лозунг: «прежде успокоение»…
Но провокации не было, а народное нетерпение, глухое и темное, сдерживалось надеждой. Несмотря на жалобы помещиков, недвусмысленно обвинявших декабриста-губернатора в подстрекательстве, в Нижегородском крае народных вспышек и бунтов было менее, чем где бы то ни было… Особенно жестоких помещиков начали удалять из имений…
Однажды, уже в 1859 году, Муравьев опять перед вечером позвал Воронина. У крыльца стояла наготове почтовая тройка. Губернатор ждал в своем кабинете и при входе Воронина запер дверь.
– Ну, молодой человек, послужите. Садитесь к столу. Вот подорожная. Впишите в нее свою фамилию… с будущим. Теперь возьмите вот этот приказ. Впишите фамилию: «тайный советник Сергей Васильевич Шереметев».
Это был приказ губернскому секретарю Воронину отправиться немедленно в село Богородское и, предъявив тайному советнику Сергею Васильевичу Шереметеву, на основании ст. такой-то, распоряжение министра внутренних дел за номером таким-то, предложить немедленно с ним же, Ворониным, прибыть в Нижний Новгород, где и проживать безвыездно.
Воронин дрожащей рукой вписал грозную фамилию и спросил:
– С кем прикажете мне отправиться?
– Одному.
– Ваше превосходительство… – взмолился бедняга.
– Ну, что?
– Как же это… Кто он, а кто я?
– Он – тайный советник Шереметев, а вы – чиновник, исполняющий поручение.
В глазах его засверкал огонек, и он прибавил:
– Вы поедете один, чтобы не огорчать его превосходительство излишней оглаской. Не бойтесь, молодой человек, не бойтесь. Я вам говорю: поедет. Ну, а…
И глаза Мураша загорелись…
– Поезжайте с Богом. Надо служить, молодой человек. Я на вас надеюсь.
По правилам следовало сообщить жандармской власти и требовать содействия. Но, так как были примеры, что жандармский полковник затягивал свой отъезд, а под рукой предупреждал приятелей-помещиков, то Мураш приказал своему чиновнику выехать немедленно, не дожидаясь «содействия». Извещение жандарму было послано уже перед утром.
– Никогда не забуду этой ночи, – говорил Воронин.
– Струсили? – спросил один из слушателей.
– Подите вы! Как тут не струсить… Правду сказать: проклинал Мураша. Ему что. Игра у него крупная, и козыри в руках… А мне каково! Вот, думал в клуб сходить, в картишки переметнуться, потом в постель. А тут – не угодно ли. Ночь, темнота, колокольчик. И как подумаю, что придется одному, с мужиком-старостой явиться перед грозным взглядом магната… Брр… пропал ты, думаю себе, Василий Михайлов ни за грош. Где тебе, губернскому секретаришке, этакий дуб голыми руками вырвать… Ну, а все-таки не ослушаешься. Не доезжая до села, велел колокольцы подвязать, потом разбудил старосту, подъезжаем к барскому дому. – Кто такой? Что нужно? – По указу его императорского величества! Сначала не смели и подумать будить барина, но я настоял. Самому, положим, страшновато, но за спиной чувствую Мураша. Подняли. Семья уже поднялась, дворня… точно муравейник, растревоженный среди ночи… Вышел мрачный, осмотрел меня с ног до головы. Жутко, но все-таки взгляд выдержал, подаю бумаги. Взял он, распечатал пакет и опять, как тогда, на лестнице, схватился рукой за стол. Закрыл глаза, лицо то краснеет, то бледнеет. И опять слышу: «кат-торжник проклятый»… Так прошло с минуту… Я стараюсь храбриться, вспоминаю про Мураша, а чувствую, точно надо мной скала повисла. Вот-вот обрушится. Вдруг Шереметев раскрыл глаза, точно от сна очнулся… «Едем!» И сразу опустился, как Мураш перед царской речью. Мешок мешком! Собираться даже не стал, сам торопит. Снарядили его домашние наскоро, одели… Вышли мы, сели в тарантас. «Гони!» Взвилась наша тройка!.. Еду я обратно, шевельнуться не смею: сам себе не верю, что это рядом со мной сидит сам Шереметев. А на душе все-таки гордое чувство… Завтра по всему Нижнему грянет, как гром. И кто это исполнил? Воронин! Перед самым городом совсем рассвело – глядим: мчится, сломя голову, жандармский полковник. Запоздал бедняга. До сих пор еще перед глазами стоят его выпученные глаза и испуганная физиономия, когда мы с громом и звоном пронеслись мимо…
После этого Шереметев выхлопотал разрешение выехать за границу, и столп нижегородского крепостничества исчез с горизонта[43].
X
Теперь, после этой нелепой, конечно, характеристики губернатора-декабриста, читателям понятны причины той глубокой ненависти, которая так вдохновляла крепостную музу. Понятно также, с какой жадностью большинство дворян ловило всякий слух об удалении Муравьева.
Вот новость первоклассная,Вот новость нарасхват,Газетная, прекрасная,И кто же ей не рад.
Так начинается «Муравиада».
Конец долготерпению!Наш префект, наш тиран,По царскому велениюПереведен в Рязань.
Оказалось, что ликование было преждевременно: переведен был другой Муравьев, племянник Александра Николаевича, вятский губернатор. Вскоре, однако, пришла очередь и декабриста.[44]
В апреле 1861 года Ланской увидел себя вынужденным подать в отставку, уступая место Валуеву.[45] Это был первый удар начинавшейся реакции. Муравьев понял, что и его роль кончена, написал Валуеву замечательное по откровенной прямоте письмо и в октябре тоже подал в отставку.[46] Либеральная часть дворянства и общества провожала его торжественным обедом. Губернский предводитель Болтин отметил твердость и такт, с которым якобинец и заговорщик сумел предупредить обычные в то время крестьянские волнения. Он достиг этого, внушив крестьянству, что и для тех, «кто в течение двух столетий терпел притеснения и насилия, есть правосудие, есть закон». Благодаря только этому, «в то самое время, как в большинстве других губерний потребовалось содействие войск для прекращения беспорядков, в Нижегородской губернии для этого было достаточно личного появления и устных разъяснений губернатора».[47].