Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А коллега объявился через пяток дней, живой и невредимый. Выяснилось: сел в электричку и подался в Рязань, бродил там по родному городу, голодный, обросший щетиной, не соображающий, что делает. И еще выяснилось: давняя семейная драма, такие о т л у ч к и у него бывали и раньше. Потом он уволился, а Вадим Александрович без содрогания не мог вспоминать этот адрес: Колхозная площадь, институт Склифосовского, морг…
Помешивая ложечкой, пил чай, слушал хозяйку — она рассказывала, какой вежливый и обходительный был Александр Иванович, — и думал, что после вскрытия отца не оставят в морге, а привезут на квартиру. Откуда поедут в крематорий, туда и надо везти, да ведь и гроб предварительно купить… Синицын Петр Филимонович что-то толковал на сей счет, но все в голове перепуталось.
Чай был выпит, рассказы о положительных качествах отца иссякли, хозяйка занялась своими кухонными делами, а Мирошников, извинившись, попросил позволения (вежлив, воспитан, как и Александр Иванович!) позвонить жене. Маша решала все вопросы быстро и категорично, подтвердила; гроб установить в квартире Александра Ивановича, там попрощаться с покойным, а поминки — у них, у Мирошниковых. Да-да, Синицын Петр Филимонович, помнится, то же предлагал…
Тогда зачем ему здесь сидеть? Затем, что отца привезут сюда попрощаться. Много придет? Все-таки студенты и преподаватели уважали его и, кажется, даже любили. Что-то в этом роде говорил утром по телефону и профессор Синицын, да, точно, он назвался профессором. И отец ведь был профессором, между прочим. Читал курс о проходке туннелей, что ли, в кругах железнодорожных строителей он был известен, книги имел, чуть ли не кафедрой заведовал, когда был помоложе.
И внезапно перед глазами явственно возникла картина: в ночь отцу стало плохо, кутаясь в пижаме, он кое-как доплелся до двери, позвонил соседке, вернулся и упал без чувств. Хотя где-то Вадим Александрович читал, что ночью обычно приключаются инфаркты, а инсульты по утрам. Или наоборот? Кровоизлияние в мозг, паралич, смерть… Пока они прохлаждались на даче…
Вадим Александрович слыхал: тот-то после инсульта, тот-то после инфаркта прожил с десяток дней в реанимации, и на одиннадцатый — неизбежное. Как говорят медики, летальный исход. Попросту была видимость, что человек живет, фактически же эти десять суток он умирал. Не лучше ль так вот, сразу, в одночасье? Легкая была смерть у отца, если разобраться. Не мучился, как мучаются, скажем, при раке, — от жутких болей и от сознания, что ты обречен, что умрешь через месяц, через неделю. Если придется, а когда-нибудь придется умирать, то такой мгновенной смерти себе можно лишь пожелать. Но ему-то помирать еще рановато. Витюшку надо поставить на ноги, чтоб школу окончил, институт окончил, чтоб не пропал без него, — тогда и вещички собирай в невозвратную дорогу. А вообще уйти в небытие страшно. Умереть — это значит никогда не увидеть зимний денек за окном, картину на стене — весенний пейзаж, не услышать пения женщины из приемника, не обонять запаха готовящегося на кухне обеда. Это значит — никогда не увидеть и не услышать Витюшки и Маши! Страшно…
Он опять набрал Машин номер и услышал родное:
— Вас слушают.
А он не знал, что сказать. Потом нашелся, прошептал в трубку:
— Это я.
— Говори громче!
— Я тут еще у соседей… Отца не привезли…
— Александра Ивановича не привезли?
— Да… Ну, пока…
— Пока. Звони, если что…
4
Она ни разу не назвала его ни отцом, ни свекром, только — Александр Иванович. А Вадим называл Николая Евдокимовича отцом, а то и папой. Николай Евдокимович Ермилов был отставной генерал-майор, человек в принципе незлой, но так и не отвыкший командовать всеми, кто в той либо иной степени соприкасался с ним: женой своей, кроткой, застенчивой женщиной, он не командовал, а помыкал, властный, категоричный, непреклонный. И, конечно, характером Маша пошла в отца.
Когда знакомство Вадима и Маши продвинулось довольно далеко, он как-то попробовал обнять ее, прижать к себе, поцеловать в губы. Она отстранилась, произнесла непреклонно: «Позволю после свадьбы!» И он, смешно это вспоминать, до свадьбы не целовал и не обнимал ее. А ведь она не скрывала, что уже женщина, побывавшая в неудачном браке. Он проглотил новость, стараясь не вникать в нее. А чего вникать, если на прошлом поставлен крест? Вот когда прошлое дает о себе как-то знать — это одно, а когда оно мертво — это другое. К тому же и у него до Маши были связи, но и на его прошлом — жирный крест. Прошлое — это молодость, может, даже юность. А сейчас ему, слава богу, тридцать пять, Маша старше на два года с хвостиком. Кажется же: на десяток лет старше, настолько она опытней, умудренней буквально во всем. Мирошников это ощущал постоянно, принимая ее руководство в семейных и прочих делах, так или иначе его касающихся.
А руководство было железное, прямо-таки генеральское. Иногда Мирошников не без усмешки говорил себе: Маша — тот же генерал, только в юбке, зато не в отставке, а на действительной службе, как некоторые из друзей Николая Евдокимовича.
Эти друзья — и, так сказать, действующие и отставники — частенько гостили на даче у Ермиловых, в летнее преимущественно время. Зимой старики жили за городом в уединении, как бы отторгнутые от большого мира морозами и заснеженными лесами, хотя до Москвы было шестьдесят километров, какой-нибудь час езды что на машине, что на электричке. На машинах ездили приятели-генералы, на электричке — Мирошниковы, они-то и навещали по зиме ермиловскую дачу под Загорском.
Генералы подъезжали на черных «Волгах» — не меньше, в штатских рубашках и брюках, в сандалиях на босу ногу и неизменно в соломенных шляпах, независимо от того, действующие они либо отставные. Вторые — генералы без войск — были шумливы, а первые — сдержанно-значительны и спорили с отставниками спокойно, с сознанием своей правоты, особенно когда те рассуждали о современной молодежи. И еще: и те и другие одинаково называли Мирошникова Вадимом, Вадиком, опуская отчество, — и когда ему было под тридцать и когда за тридцать. А сам Николай Евдокимович в минуты доброго расположения называл Мирошникова «сынок», и Вадим Александрович ценил это. В добрые минуты старик Ермилов говорил и такое: «Устал я, сынок, понимаешь? От жизни, от самого себя…» И его тусклые глаза были, как у загнанной лошади, — Мирошникову становилось не до себе. Он глядел в эти утомленные глаза, а слух ловил из радиоприемника в соседней комнате очередной назойливый шлягер: «Моей любви негромкие слова», — о негромких словах эстрадный певун орал благим матом. И Мирошников как бы оскорбился за тестя, пошел в соседнюю комнату и выключил транзистор.
В другой раз Николай Евдокимович сказал зятю, стоя у книжных полок, проводя пальцем по роскошным корочкам переплетов: «Я хоть, сынок, читаю, пусть и не так уж много… Но как часто эти умные, талантливые, прекрасно изданные книги попадают к тому, кто вообще их не читает. Достанет такой книгу по блату или еще как — ради переплета, поставит на полку и не раскроет ни разу. И книга, духовное начало, превратилась уже в вещь, в часть интерьера. И теперь она к адресату, ради которого и написана, не попадет никогда… Это все тот же вещизм, одолевающий нас нынче…»
Да, старика Ермилова ошибочно было бы принимать за прямолинейного армейского рубаку, каким он мог показаться на первый взгляд. Хотя насчет вещизма, возможно, и преувеличивает.
Наверное, он преувеличивает и личные достоинства зятя. Особенно красноречиво говорил о порядочности, скромности, заботливости и прочих сугубо положительных качествах Вадима Александровича вскоре после свадьбы, Мирошникову было неловко это слушать, но и приятно. Про себя, однако, усмехался: на фоне первого мужа Маши, выпивохи, скандалиста и бабника, он действительно с м о т р е л с я.
Столь же красноречиво хвалил Николай Евдокимович Вадима и его матери — та пунцовела от радости и гордости, отвечала: «Да, на моего мальчика можно положиться — не подведет: мое воспитание!» Велись эти разговоры в присутствии Мирошникова, и он иногда не выдерживал, ретировался сконфуженный. Но и конфузясь, Вадим Александрович понимал: мама права, он во многом продукт ее воспитания. Какой есть, такой есть. Даже если быть к себе критичным, не столь уж плох. Бывают и хуже, значительно хуже. Но бывают и лучше, значительно лучше, это уж так.
Минувшим летом они ехали семьей на дачу. В электричке густела невыносимая духота, люди вытирались мокрыми платками, обмахивались газетами и шляпами. Это было лето, напоминавшее своей сухостью и знойностью знаменитое лето семьдесят второго с его лесными пожарами в Подмосковье, хотя в восемьдесят первом пожаров почти не было. Зато жара — тридцать пять, и молодые женщины позволяли себе щеголять в сарафанах, открывающих спину, а некоторые нетипичные щеголяли по Москве даже в шортах, этим нетипичным старухи глядели вслед без одобрения. Еще это лето было памятно тем, что оголтелые болельщики малевали эмблемы обожаемых команд «Спартак», «Динамо» и ЦСКА на заборах, на стенах и на чем угодно. Еще лето запомнилось тем, что парни и девушки поднимали торчком воротники своих рубашек, — жарко, но мода!
- Собиратели трав - Анатолий Ким - Советская классическая проза
- Посредники - Зоя Богуславская - Советская классическая проза
- За что мы проливали кровь… - Сергей Витальевич Шакурин - Классическая проза / О войне / Советская классическая проза
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- Мы были мальчишками - Юрий Владимирович Пермяков - Детская проза / Советская классическая проза