Дело в том, что Ефим тоже писал стихи. И, как ему казалось, гениальные. Но для него это всегда было трудом, работой, тяжелой и даже опасной – ведь когда выходило что-то не вполне гениальное, Береславского, как и любого другого поэта, окутывала волна депрессивного страха: а вдруг талант исчез насовсем?
Чтобы не мучиться столь ужасными вопросами, проще было не писать ничего.
Так вот, к Павлу Васильеву сказанное выше не относилось никак. Он не писал стихов, он ими жил.
Сохранилась показательная легенда, как он вместе с одним будущим успешным советским литератором ехал из Сибири на поезде покорять Москву. Вез с собой фанерный чемодан со стихами. И было ему тогда меньше двадцати.
Поезда шли не по графику, стояли сколько хотели. На одной из сибирских станций друзья с вещичками – чтоб не сперли – вылезли из вагона: попить кипяточку и размять ноги.
Вдруг – вопли: поезд тронулся.
Они сломя голову рванули к вагону. Успели, влезли на ходу. А чемоданчика-то – нет! Оставил его Пашка в станционном буфете.
Друг – он и в самом деле был хороший друг – предложил спрыгнуть: незаписанные стихи потеряны навсегда. Память поэта не сможет их восстановить.
На что молодой Васильев махнул рукой и произнес свою знаменитую фразу:
– А-а, плевать! Еще напишу.
Да, Ефим Береславский так бы не смог. Еще – не напишет.
Хотя, если честно, и с поезда бы не спрыгнул. Ногу можно сломать. Да и лениво слезать с полки.
Впрочем, об этом социологическому профессору Птицыну – после такого количества портвейна – лучше вообще не рассказывать.
– Ну давай своего Васильева, – благодушно махнул рукой Рыжий. – Помнишь, ты про тройку читал?
Еще бы не помнить! Васильев пишет стихи не как поэт. Он каждый раз буквально вселяется в то, что пишет, наполняя строки дьявольской энергией и мощью!
Надо же было так сказать – «И коренник, как баня, дышит»! Все стихотворение Ефим не помнил, поэтому прочел то, что осталось в памяти:
…Стальными блещет каблуками
И белозубый скалит рот,
И харя с красными белками,
Цыганская, от злобы ржет.
В его глазах костры косые,
В нем зверья стать и зверья прыть,
К такому можно пол-России
Тачанкой гиблой прицепить!
– А про его девчонку? – теперь уже сам просил Птицын. – Помнишь, где – «как отнять волчат у волчицы»?
– Помню только начало, – честно признался Ефим.
Но и начало вполне даже впечатляло:
Слава богу,
Я пока собственность имею:
Квартиру, ботинки,
Горсть табака.
Я пока владею
Рукою твоею,
Любовью твоей
Владею пока.
И пускай попробует
Покуситься
На тебя
Мой недруг, друг
Иль сосед, —
Легче ему выкрасть
Волчат у волчицы,
Чем тебя у меня,
Мой свет, мой свет!..
– А до конца ты чего-нибудь помнишь? – снова начал злиться Птицын. – Неужели трудно выучить то, что греет?
– Пошли наверх, у меня в номере в ноутбуке есть, – предложил Ефим.
– Давай, – тяжело поднялся Птицын, прихватывая бутылку. Но, рассмотрев внимательнее, поставил пустую емкость обратно на стол – 0,75 литра живительной жидкости уже плескалось в объемистых чревах обоих ученых мужей.
– Нужны слушатели, – сказал Птицын. – Не может быть поэзия без слушателей.
– Где мы их возьмем? – усомнился Береславский. Что-то подсказывало ему, что с этим будет непросто.
– Где хочешь ищи, – заявил Рыжий. – Я намерен сегодня читать стихи. В конце концов, ты здесь командор. Не будет аудитории – обижусь.
Ефим задумался. Меньше всего ему хотелось обидеть добрейшего Птицына. Этот человек-энциклопедия тепло относился буквально ко всем вокруг. И даже когда не встречал взаимности, своего отношения к миру не менял.
Так что он заслуживал зрителей, если вдруг сильно захотел что-то сказать людям.
Птицын взял у Ефима ключ и поднялся наверх, в номер Береславского, а Ефим вышел на улицу искать публику. Машины стояли на охраняемой стоянке, но ни механика Саши, ни Женьки-фотографа, ни водителей около них не оказалось. А жаль – эти парни не отказали бы в его маленькой просьбе.
Положение становилось безвыходным.
«А пойду-ка я куплю водки», – вдруг решил Береславский. В конце концов, водка, легшая на портвейн, способна замаскировать отсутствие народа.
Он пошел обратно в гостиничное кафе.
Там все было по-прежнему: недобрая тетка за стойкой в белом переднике и в белом же колпаке и три маленьких столика, прикрытых серыми несвежими скатертями. И стол был занят опять только один. Но на этот раз за ним сидели четыре девчонки.
Не надо было спрашивать профессию: о ней говорили суперкороткие юбчонки, черные дырчатые колготки и декольте чуть не до пупков. Пупки, кстати, тоже имелись в наличии, все четыре: два с пирсингом, два – традиционных, без дополнительных навесок и приспособлений.
«А почему бы и нет?» – подумал Ефим. Он всегда к ним неплохо относился, хотя услуг ни разу не покупал.
А что плохо относиться? Если дама сама сделала свой выбор, без насилия и принуждения, то кто может ей запретить распорядиться собственным телом? И насколько в мире увеличится количество сексуальных маньяков, если бы такой запрет каким-то чудом все-таки был осуществлен?
Вслух он спросил:
– Девчонки, вы стихи любите?
Девчонки смущенно хихикнули.
– Любите или нет? – Ефиму нужна была правда, и только правда.
– Смотря какие, – наконец сказала одна, симпатичная полногрудая шатенка. Лет ей было под тридцать, остальные – значительно моложе, хотя, по оценке Береславского, давно перешагнувшие «криминальные» восемнадцать.
– Так какие любите? – допытывался профессор. – Может, прочтете?
– Не про любовь, – усмехнулась девица и почему-то поднатянула пониже к коленкам куцую юбчонку.
«Правильно», – подумал Ефим. Выглядывающие между несдвинутых ног розовые трусики его, безусловно, отвлекали.
– Давайте не про любовь, – согласился он.
– Борис Пастернак, – сказала шатенка голосом диктора Левитана. – «К Пильняку».
Иль я не знаю, что, в потемки тычась,
Вовек не вышла б к свету темнота,
И я – урод, и счастье сотен тысяч
Не ближе мне пустого счастья ста?
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не подымаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней?
Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта:
Она опасна, если не пуста.
– Блеск! – абсолютно искренне восхитился Береславский. – А почему Пастернак?
– Потому что нравится, – не слишком пространно ответила дама.
– А почему «К Пильняку»? – докапывался рекламный профессор, сам ценивший этого не слишком популярного сегодня, тоже в свое время расстрелянного – ну не любит наша Родина внутренне свободных людей! – автора.