Грозный поманил его пальцем и уставился с верой на образ.
— Не утешение ли от Господа сия весть аглицкая?
Духовник, не поняв, осклабился.
— Аль не услышит Господь усердных моих молений?!
Истомно потянувшись, Иоанн улёгся в постель.
— Ежели с агличанкой побраться, — раздумчиво протянул он, — быть в те поры Русии…
— В торгу великом со басурмены! — торжественно досказал Борис.
Евстафий неодобрительно покачал головой.
— Дозволь, преславной!
— Сызнов канонами потчевать будешь?
— Не положено православным при жёнах здравствующих жених…
— Прочь!
Едва духовник шмыгнул в сени, царь привлёк к себе Годунова.
— Ни единый, опричь тебя, не разумеет заботы моей.
И, точно оправдываясь перед собой:
— Господь-то всё зрит…
* * *
Всю ночь, провёл Грозный с пятой женой своей, Марией Нагой[139].
Давно уж Мария не видела мужа таким заботливым, нежным и ласковым. Изо всех сил стремясь поддержать доброе настроение царя, она в то же время зорко следила за каждым его движением и порывом, тщетно стараясь понять, искренен ли он или прикидывается.
Под утро Иоанн вдруг закручинился.
Царица робко прижалась к его груди.
— Не уйти ли, мой милостивец? Не опостылела ль яз тебе за долгу ночь?
— Куда? Куда идти тебе… — мягко погладил он её тёплую щёку. — Куда идти, ежели всюду вороги нас стерегут?
Его голос зазвучал туго натянутой струной.
— Замышляют противу нас с тобой, Машенька. Да и не токмо нашего живота ищут, но и младенца безвинного Димитрия[140] сулят смертью извести.
«Вот она, ласка его!» — подумала с тоскою Мария и чуть отодвинулась.
Царь любовно заглянул в её глаза.
— Ты не тревожься. Яз всё надумал. Покель жив, волос не упадёт с головы твоей.
И вкрадчиво:
— Порешил яз схоронить тебя со Димитрием до времени в Угличе…
* * *
До заставы провожал Иоанн жену и сына.
С умилением следили советники и стрельцы за тем, как царь, едва сдерживая рыдания, срывающимся голосом благословил в последний раз отъезжающих.
Уже колымаги скрылись за лесом, а Грозный всё ещё, заломив руки и подавшись туловищем вперёд, продолжал с надрывом взывать в пространство:
— Господи! Сбереги! Наипаче помилуй плоть и кровь мою, Димитрия-младенца!
В первое же воскресенье царь пожелал принять в Кремле аглицких гостей.
Советники с утра обрядились в лучшие свои одежды.
Стрельцы завалили приёмный терем ворохами соболиных, росомашьих и бобровых шуб, куньими шапками, слитками золота и блюдами, полными драгоценных камней.
Царь сидел на высоком дубовом кресле и, выслушивая приветствия, небрежно перебирал в руке изумрудные чётки.
Когда толмач кончил, — старик англичанин, не выдержав, склонился над золотым слитком.
Гордая улыбка чуть шевельнула морщинки на лбу Иоанна.
— Ты поведай ему, — подмигнул он толмачу, — что злата у нас яко листьев на земли в лесу по осени: тако и треплется под ногами.
И, наклоняясь к гостю, по-детски причмокнул:
— Ударишь челом, яз для потехи Москву всю златым мостом покрою.
Выслушав толмача, англичане, едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, с сугубым вниманием принялись разглядывать выставленное напоказ добро.
Борис поклонился Иоанну:
— Не упрел ли ты, преславной? Разоблачился бы!
Не дожидаясь согласия, он снял с приподнявшегося молодцевато Грозного две шубы, верхний кафтан из объяри, другой — из тафты, с золотом и алмазами, третий — из голубого атласа, с хризолитами и рубинами, и четвёртый — алый, шёлковый, с яхонтами и сапфирами.
Старик гость что-то шепнул соседу.
Царь насторожился.
— Никак, сдаётся, про варваров помянул басурмен!
Толмач схватился за голову.
— И в думке не было, государь!
Но Иоанн гневно толкнул толмача посохом и жутко уставился на Бориса.
— Не впрямь ли языки правду болтали, будто басурмены варваром меня обзывают?
Борис умоляюще сложил руки.
— А ежели и правда, — не гневайся покель. Не то придут гости в землю свою, королеве чего доброго лихо про тебя наболтают, царь.
Грозный сразу стих и уже милостиво похлопал толмача по плечу.
— Яз ведь без умыслу…
Перед тем как отправиться в трапезную, царь вдруг засуетился.
— Эка память стала!.. Кликни-ко, Друцкой, золотаря, покель сызнов из головы вон не ушло!
В сенях он передал золотой слиток давно поджидавшему умельцу и строго погрозился:
— Токмо допрежь того, как блюдо будешь творить, за весом в оба глазей. Сам ведаешь, что все русийские мои — воры!
Старший гость добродушно хихикнул.
— А и вы, ваше величество, русийской!
Грозный сдвинул брови:
— Кой яз русийской! Русийские — варвары, а мои предки были германцы!
А про себя злобно подумал:
«Показал бы яз тебе, басурмен, кой яз германец! Отведал бы ты моего русийского кулака!»
Во всё время пира царь старался держаться как можно ласковее с чужеземцами и ни на мгновение не выдал лицом невыносимой боли в ногах и пояснице.
Вечером, когда гости ушли, он беспомощно упал на руки Годунова.
— Извели меня те басурмены!
Его унесли в опочивальню.
Кремль точно вымер, утонув в гробовой тишине.
Иван-царевич примостился рядом с Борисом[141] на краю постели и, затаив дыхание, следил за корчащимся от болей отцом. Фёдор стоял сумрачно у аналоя.
— Аль по благовесту погребальному стосковался? — неожиданно лязгнул зубами больной.
Царевич вздрогну и отступил к двери:
— К венцам, батюшка, положены смехоточивые благовесты, а не погребальные.
И, опускаясь на колени:
— Покажи милость, поставь меня сызнов набольшим на твоей свадьбе.
Иван схватил брата за ногу и, как кутёнка, оттащил к порогу.
— Ты у Собакиной, ты и у Анны Колтовской набольшим был!
С тёплой улыбкой Грозный следил за детьми.
— Не брани, Ивашенька, его. Поставил бы яз тебя набольшим, да противу канонам то: не можно тебе по втором браке твоём.
Царевич вдруг освирепел.
— А сам-то ты по канону?! Пять раз венцы принимал!
— Молчи, Ивашка!
Чуя беду, Борис торопливо встал между спорящими. Иван с силой оттолкнул советника и затопал ногами.
— И не примолкну! И то в счёт не беру Васильчикову да Мелентьеву, да и колику силу ещё невенчанных!
Забыв о боли, Иоанн кошкой прыгнул на сына. Царевич изловчился и выскочил в сени.
— Пиши! По всей Русии абие весть возвести! — задыхаясь от гнева, вцепился Грозный в горло Годунова. — Федьке стол свой отдаю. А его — в послушники! В чернецы!
* * *
Тоскливо длились кремлёвские дни. Как в стане, готовом к бою, кишели сени и двор вооружёнными с головы до ног дозорными.
Иоанн запретил проходить кому бы то ни было по хоромам без разрешения Бориса. Сам он перестал показываться на людях. В каждом шорохе и случайном взгляде близких чудились ему лихие замыслы и лицемерие.
Часто тишину ночи раздирали смертельные стенания и крики царя, осаждаемого толпой жестоких призраков. Весь в холодном поту, он судорожно грыз гнилыми зубами подушку, отбивался ногами и руками от невидимых ворогов и с ужасом чувствовал, что гибнет.
Евстафий не отходил от больного, исступлённо кропил стены свячёной водой, дул и плевался, изгоняя из опочивальни бесов.
Длинные пальцы царя шарили в воздухе и, сжимаясь в кулаки, так хрустели, как будто переламывали чьи-то кости.
— Преславной! — стонал время от времени духовник. — Опамятуйся!
Измученный страшною борьбой, Иоанн наконец забывался в тревожном полубреду.
И снова напряжённая тишина висла над чёрным Кремлём, каменными изваяниями стыли перепуганные дозорные, и серым пятном колебался распластавшийся на полу перед образом протопоп.
Утром, после молитвы, Грозный задавал Годунову один и тот же неизменный вопрос:
— Надумали ль те басурмены?
Борис обнадёживающе улыбался.
— Надумают, государь! Где им ещё для королевны жениха пригожей сыскать?
Но однажды в опочивальню пришёл Друцкой и, остановившись у двери, закрыл руками лицо. — Аль лихо?
— Грамота, государь, была басурменам от агличанки!
Иоанн с показным спокойствием поиграл бородой и уставился в подволоку.
— Ну, а в грамоте что?
— Сказывает агличанка, будто во младости ещё пребывает королевна. И надумала в девках покель её ещё держать.
И, отвесив земной поклон, бочком выбрался в сени.
Чтобы избавиться от охватившей всё существо гнетущей пристыжённости, Грозный приказал подать вина.
Захмелев после первого же глотка, он обнял Ивана-царевича и погляделся в зеркальце.