Будучи уже в эмиграции, Синявский как-то иронически заметил, что у него с советской властью только стилистические разногласия, чем вызвал бурное возмущение бывших диссидентов, испортившее ему много крови. Для них приоритет политики над эстетикой был безусловным. Синявскому эстетическая позиция представлялась гораздо шире и серьезнее политической. К понятию истины она добавляла еще и традиционные категории добра и красоты. То есть она включала в себя представление о моральных и этических нормах, о добре и зле, о справедливости и бесправии — все то, чем человек политической ориентации легко может пренебречь ради высших (с его точки зрения) целей.
Политическая оппозиция всегда нуждается в лидере. Когда еще в самом начале этой истории Алик Гинзбург приехал в Оксфорд, я задавал ему те же вопросы, что и Буковскому, и получил от него честный прямой ответ: «Я играю в другой команде». О том, кто является капитаном этой команды, спрашивать не было необходимости.
Лейтмотивом в кампании по «разоблачению» Синявского была его якобы ненависть к Солженицыну, утверждение, что именно Синявский положил начало травле великого русского писателя. Это была, мягко говоря, неправда.
Я все-таки был многолетним свидетелем отношений Синявских с семьей Солженицыных. В Москве Розанова дружила с Натальей Светловой — женой Александра Исаевича, они вместе пасли своих детей в одном садике, когда для лечения детей Солженицыных понадобился врач, Майя привела в их дом нашего друга Эмиля Любошица, известного на всю Москву педиатра — единственного врача, которому Солженицын доверял. Незадолго до эмиграции Синявский и Солженицын, по инициативе последнего, встретились, кажется, единственный раз, где-то в подмосковном лесу, и Александр Исаевич убеждал Андрея Донатовича начать писать исторический роман о России. Предложение было сделано явно не по адресу. В день, когда арестовали Солженицына, я был в парижской квартире Синявских и видел, как Розанова сидела на телефоне, обзванивала друзей и организации, советовалась с Натальей, готовя кампанию в защиту арестованного; а когда Солженицына переправили на Запад, предлагала ему и его семье свой дом для проживания.
Когда в «Новом мире» был опубликован «Один день Ивана Денисовича», мы все читали рассказ взахлеб. Синявский тогда высоко оценил художественные достоинства этого произведения, но сказал, что это шедевр Солженицына и что лучше он уже не создаст: он может писать только о том, что видел сам — ему не хватает творческого воображения. С этого и начались «стилистические расхождения» Синявского с Солженицыным.
Миша Николаев в своих воспоминаниях пишет: когда, вернувшись из лагеря, он впервые пришел в наш дом, то увидел сидящих на полу людей, которые по цепочке передавали из рук в руки машинописные страницы — это был то ли «Раковый корпус», то ли «В круге первом». Наше общее отношение к этим романам было восторженным.
Потом в самиздате появился «Август четырнадцатого». Борис Шрагин устроил у себя на квартире обсуждение романа. Пришли С. Аверинцев, В. Турчин, еще несколько человек (не помню, кто именно). Мнение присутствовавших о романе было прохладным. События Первой мировой войны лежали за пределами солженицыновского опыта, и яркость жизненных образов, точность деталей сменились здесь, за исключением нескольких удачных страниц, расплывчатыми характеристиками и односторонним освещением событий войны. Синявский был прав: это было начало спада (последующие 17 томов «Красного колеса» стало уже читать невозможно).
Вскоре после нашего приезда в Лондон Никита Струве пригласил меня на обед, и за столом разговор естественно зашел о недавно опубликованном в издательстве «Вестник РСХД» «Августе четырнадцатого». Я рассказал Струве о собрании у Шрагина, на котором высказывались критические суждения о романе. Как обнаружилось позднее, мои рассуждения были восприняты как категорическое мнение Синявского, и мы сразу же были зачислены в «хулители» великого писателя.
Не Синявский начал спор с Солженицыным, а Солженицын развернул травлю Синявского. Об этом, в частности, свидетельствовал Е. Г. Эткинд, бывший в Москве в самых близких отношениях с Солженицыным («Русская мысль» от 5 марта 1993 года). В самом начале 1975 года Ефим Григорьевич, будучи уже в эмиграции, получил из Москвы рукопись, подписанную инициалами «С.О.», с просьбой передать ее в «Русскую мысль» со ссылкой на заинтересованность Солженицына. Написана была статья из рук вон плохо: автор не просто спорил с Синявским, а клеймил его, обличал, поносил. Эту статью Эткинд переслал Солженицыну в Цюрих со своим заключением, что печатать ее невозможно. В ответ он получил письмо, «которое выражало одобрение и требование — немедленно передать ее в «РМ»».
Свидетельство Эткинда так и осталось голосом вопиющего в пустыне. «РМ» не только продолжала раскручивать тему враждебного отношения Синявского к Солженицыну, но и нашла этому рациональное объяснение в высказываниях некоего Виктора Лупана (впоследствии главного редактора «РМ»), опубликованных в еженедельнике «Московские новости» от 24 января 1993 года, по мнению которого, Синявские были «сломаны КГБ и засланы на Запад, — главным образом с целью ведения кампании против Солженицына». И после публикации в «Вестях» фальсифицированного письма Андропова стало ясно — с подачи Солженицына: Синявский — «агент влияния». Обдумывая сейчас эту ситуацию, я все более убеждаюсь в том, что все было как раз наоборот — «агентом влияния» был Солженицын.
Упаси Боже! — я не собираюсь обвинять Солженицына в сотрудничестве с КГБ. То, что я собираюсь написать, — это лишь гипотеза, может быть, слишком смелая, но в качестве таковой имеющая право на существование.
Андропов, будучи председателем КГБ, сумел создать в своей конторе мозговой трест. В отличие от прежних костоломов, сюда набирали профессионалов — психологов, социологов, политологов… Г. П. Щедровицкий говорил мне, что самые способные студенты с его курса философского факультета после окончания МГУ шли в КГБ, где им открывались широкие возможности исследовательской работы на основании засекреченных источников, недоступных для простых смертных. В случае с Солженицыным эти люди должны были прекрасно понимать, с кем они имеют дело. Его антизападничество, национализм под маской патриотизма, его презрение к плюрализму, к либеральному диссидентству («образованцам»), «демдвижу» (как сам Солженицын уничижительно называл демократическое движение) — все это было близко мировоззрению самого КГБ и в эмигрантских кругах не могло не вызвать, с одной стороны, сопротивление либеральной интеллигенции, а с другой — восторженную поддержку патриотов и националистов. Его арест в Москве и последующая переброска на самолете в наручниках на Запад послужила блестящей рекламой для утверждения его авторитета как мученика и врага номер один советской власти. За такового он и был принят политизированной эмиграцией. Это было мудрое решение Андропова: Солженицына запустили на Запад как лиса в курятник, и он произвел тут большой переполох.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});