В грезах за инструментом или за тарелкой вишни со взбитыми сливками в ресторане у Ратнера, Чарли представлял, что все это с ним уже произошло. И вот он, с посеребренными висками, жизнерадостный и эксцентрически одетый, продирижировав свою новую оперу в Метрополитен-опера, не выходит на непрекращающиеся вызовы публики, а мчится в клуб Хаф-Ноут на джем-сейшн с подающими надежды джаз-музыкантами. Студентки, узнающие его в лицо, будут клянчить у него автографы, и он будет раздавать их с остроумными замечаниями. Летом он будет отдыхать в своей загородной резиденции в Вермонте, сочиняя музыку на своем «Бехштейне» в зале, пронизанном косыми солнечными лучами, ведя в своей студии утонченные беседы с поэтами и молодыми композиторами, посетившими его на отдыхе. Он три часа в день будет посвящать написанию мемуаров — в стиле, напоминающем отчасти Пруста, отчасти Ивлина Во (два его любимых автора). И будут в его жизни женщины. Вагнерианские сопрано с огромными выпяченными задницами, словно сошедшие с полотен Питера Пауэла Рубенса (Чарли питал горячую симпатию к пухленьким — и даже жирным — дамам. Ему всегда казалось, что я слишком тощая, а задница у меня маловата. Если бы мы вовремя не расстались, я точно превратилась бы в слониху). За жирными сопрано возникли бы дамы от искусства: поэтессы, посвящающие ему книги стихов, скульпторши, умирающие от желания заполучить его в качестве натуры ню, романистки, находящие его столь привлекательным, что изображают его главным героем своих наиболее значительных произведений. Он скорее всего никогда не женится, даже ради продолжения рода. Дети (как он часто говорил) — это тоска. Тоска (произносится именно так, как если бы курсив возможно было изобразить в речи) — это было одно из самых любимых его слов. Но и это слово еще не подразумевало крайней степени неприятия (так же, как и банальный, хотя это словечко он тоже любил). Крайнюю степень отвращения выражало у Чарли слово вульгарный. Вульгарными могли быть люди, книги, музыка и живопись, хотя для Чарли вульгарной могла быть и еда. Однажды его знаменитый дядюшка взял его с собой в ле Павильон: «Какой вульгарный креп!» — произнес возмущенный Чарли. Он произносил это слово, делая длинную паузу между «вуль«и «гарный«, как будто в этой паузе он трепетал на пороге зловещего открытия.
Шарль придавал большое значение произношению.
В своем рассказе я не упомянула только об одном, о самом важном — а именно, что я была безумно влюблена в него (с ударением на слове «безумно»). Цинизм появился позже. Для меня он был тогда не полноватым прыщавым молодым парнем, но фигурой трагического обаяния, будущим Ленни Бернстайном. Я знала, что эта семья (с их платиново-шелковой-цвета шампанского-декораторами-декорированной гостиной) гораздо более вульгарна, чем моя. Я чувствовала, что в Чарли больше снобизма, чем изысканности. Я знала, что он вообще не моется, не пользуется дезодорантом, небрежно подтирает задницу (как бы все еще надеясь на мамочкину помощь), но я сходила по нему с ума. И заставила его сосредоточить свое внимание на мне. В конце концов, он посвятил свою жизнь одному из самых универсальных искусств: музыке. А я была дамой литературного склада. И главное, он играл на фортепиано, как и мой отец. Когда Чарли садился за инструмент, у меня промокали трусики. Какие пассажи! Какие крещендо! Какие диезы! Какие бемоли!
Вам, должно быть, знакомо это ужасное выражение «пощекотать клавиши»? Именно так Чарли и заводил меня. Иногда мы даже трахались на крышке рояля под стук метронома.
Мы познакомились очень смешно. По телевизору. Что может быть смешнее чтения стихов по телевизору? Это не имеет отношения ни к поэзии, ни к телевидению. Какая-то «образовательная» передача, извините за выражение.
Программа эта шла по тринадцатому каналу и представляла из себя некий винегрет из семи видов искусств, причем ни об одном из них представления получить в результате было невозможно. Почему эту передачу назвали «образовательной» — одному дьяволу известно. В ней участвовали семеро молодых «деятелей искусства», у каждого из которых в распоряжении было по четыре минуты, чтобы пропагандировать свой вид творчества. А еще был там посасывающий трубку старый пердун с опухшими глазами по имени, кажется, Филипс Хардтэк[51], который каждому из участников задавал проницательные вопросы типа «что, по-вашему, такое вдохновение?» или «какое влияние на вашу деятельность оказало ваше детство?». На эти вопросы (и еще с десяток подобных) отводилось еще четыре минуты. Кроме «встреч с интересными людьми» Хардтэк зарабатывал на жизнь написанием книжных обозрений и участием в рекламе виски — эти два занятия только на первый взгляд не имеют ничего общего. Скотч у него всегда был «мягким» и «легким», а книги — «сильными» и «мощными». Достаточно было пробежать глазами прилагательные, которыми щеголял Хардтэк. Правда, иногда он все путал и называл виски «сильным» и «мощным», а книги «мягкими» и «легкими». А для виски двадцатилетней выдержки и пожилых авторов, специализирующихся на мемуарах, Хардтэк припас словечко «зрелый». Про молодых же авторов и бренди Хардтэк без колебаний заявлял: «Не хватает мягкости».
Большинство «деятелей искусства», приглашенных на передачу, были вполне достойны Хардтэка. Был там молодой идиот, называющий себя «мастером кинодела» и четыре минуты демонстрировавший какой-то плохо отснятый фильм, как мне показалось, про то, как две (или три) амебы танцуют, переваливаясь с одной ложноножки на другую. Был там мрачный живописец, называвший себя «наступательным художником» и живописующий только стулья (весьма странный пацифистский объект для наступательного художника). Была там дамочка-сопрано с очень кривыми и желтыми зубами (ей-то в течение четырех минут и аккомпанировал Чарли, исполнив трепетного Пуччини). Был там и человек-оркестр по имени Кент Бласс, который судорожно скакал вокруг своей музыкальной установки, играя на барабанах, ксилофонах, стеклянных трубочках, горшках и сковородках. Был там и исполнитель современного танца, избегавший употреблять слово «танец» без определенного артикля. Был там и бард, писавший песни протеста, чье бруклинское происхождение не сломили уроки по произношению, так что он продолжал говорить вместо «Господи» «Гас-спади». Была там и я.
На четыре минуты, которые мне отвели для чтения стихов, я взобралась на некое подобие лесов, укрепленных на серой фанерной конструкции. Чарли в это время был внизу, он сидел за роялем и пялился мне под юбку. Пока я читала стихи, его глаза прожгли две дыры в моих бедрах. Через день он мне позвонил. Я его не запомнила. Потом он заявил, что хочет написать музыку на мои стихи, и мы договорились пообедать вместе. Я всегда попадалась на такие удочки. Мне говорят: «Приходите ко мне домой, и там мы напишем музыку на ваши стихи», — и я прихожу.