Из этой истории Марик потом выточил устный рассказ или байку, где отчасти правдой, а отчасти изысканно вытканной словесной тканью в единое повествование были слиты Туан, Симонов-пэр, т. е. отец, Симонов-фис, т. е. я, присутствовавшая при сем наша общая подруга из Иностранной комиссии Мирра Солганик и сам бытописатель Ткачёв.
Тут я прерву незамысловатый сюжет о том, как напечатана была повесть Нгуен Хонга «Воровка», и сделаю лирическое отступление о ткачёвских байках.
Пересказывать их все равно что оказаться в положении генерала из анекдота, силящегося пересказать шутку своего денщика – на неуклюжем армейском, вместо хулиганского простонародного. Байки, безусловно, восходили к фольклору: у них было несколько постоянных героев и куча эпизодических, они огрубевали на бумаге, и потому я не рискну сделать то, чего не смог сделать и Ткачёв, хотя мы не раз и не два его об этом просили, – записать их неуклюжими бумажными словами. Они были одесские, тем более что все постоянные герои были лошадками из ткачёвской одесской конюшни – друзьями его юности, участниками долгой совместной или, по крайней мере, рядом текущей жизни. Нигде так ярко не сверкало это качество Ткачёва – одесское джентльменство, – как при рассказывании этих баек. Они всегда были пряными, но – на грани приличия, а если и за этой гранью, то они были такими смешными, что даже в голову не приходило ему за это пенять, пусть и при дамах.
Четыре главных героя ткачёвского фольклора: Табак – великий врач, Бирбраир – великий физик, Калина – великий изобретатель и крохотный Леня Спекторов по прозвищу Дантон. В различных комбинациях к ним присоединялись одесские и кишиневские родственники, болельщики «Черноморца», москвичи – приезжие, одесские писатели разных лет и поколений, любимая Марикова тетя Люся, в чьей комнате в одесской коммуналке происходило многое из рассказанного, и другие персонажи.
Тешу себя надеждой, что я и сам – человек, не лишенный чувства юмора, но поставить меня на голову от хохота удавалось только Марику, причем не раз и не два. По крайней мере две трети нитей в ткани ткачёвских сюжетов были правдой, но правда никогда не была гранью между подлинным и выдуманным – она причудливо пересекала эти истории наперекосяк. Ткачёв выступал эдаким конферансье, выводившим персонажей на арену, именно ироничным конферансье, а не громогласным шпрехшталмейстером. Он никогда не терял маски отстраненности, хотя интонационно изображал своих героев настолько точно, что я, когда мне наконец довелось познакомиться с ними лично, поразился: их интонации и лексику я, оказывается, уже знал наизусть.
И все-таки не удержусь и рискну рассказать одну маленькую историю из ткачёвского репертуара.
Одесса, конец шестидесятых. Уже все бывшие одесситы определились и оперились. Марик – в Инокомиссии Союза писателей, Боря Бирбраир, с которым они знакомы с горшкового возраста, – уже чуть ли не доктор наук – физик, работает в Гатчине, Саша Калина – кандидат, консультант Госплана, и все летом съезжаются в Одессу, где корни, друзья детства и счастливая атмосфера восторга по поводу их успехов. С утра купили на Привозе бычков, и любимая всеми Марикова тетя Люся жарит их на своей коммунальной кухне. Чтобы ей не было скучно на кухню отрядили Бирбраира.
И вот бычки шипят на сковородке, а тетя Люся – женщина любознательная и по-одесски острая на язык – допрашивает Бирбраира, чем же он в этой физике занимается. В этот момент в кухню входит Калина и видит, как основательный и нестерпимый зануда Бирбраир берет блокнот и начинает писать в нем бесконечно длинную физическую формулу, давая по ходу дела необходимые пояснения. Итак, Одесса, коммунальная кухня, аппетитно коричневеющие бычки, блокнот и формула, о которой потом великий Дирак скажет, что это большой шаг в познании физики твердого тела. И тетя Люся, которая согласно кивает, не понимая ни одного слова кроме предлогов «и» и «но». Калина начинает ржать. Бирбраир делает паузу, вновь просматривает свои исчисления и говорит, обращаясь к тете Люсе: «Тетя Лю-у-уся, почему этот духак смеется? Здесь же все совехшенно пхавильно!»
Одессу Ткачёв любил нежно и преданно, горевал, когда чувствовал, что город его детства сдает позиции, теряет лицо.
Когда в семьдесят первом году я должен был впервые поехать в Одессу – снимать фильм об Утесове, – Марик, открыв записную книжку, подробно продиктовал мне все адреса достопримечательностей, сохранившихся в одесских дворах, которые что-то говорили бы об утесовской Одессе: колодцы, ворота, балконы, старые деревья, решетки – причем, когда мы с Эмилем Левиным – тем самым – прибыли в Одессу, эти исторические раритеты оказались намеренно продиктованы в такой последовательности, что мы, не знающие Одессы, раз восемь проехали от одного к другому через центр города и уже начали в нем отчасти ориентироваться.
Но пора вернуться к роману Хонга и предисловию Туана. Лукавый бог все время ускользал. На встрече в журнале «Юность», где он почему-то оказался без Ткачёва, мы объяснялись с ним знаками и рисунками. Потом долго приходила от Старика мне адресованная бутылка самогона с иероглифами, с повешенным бородатым чуваком, от руки нарисованным на этикетке. Однажды я вынужден был изгнать из номера Туана в гостинице «Пекин» друга нашего Эмиля Абрамовича, поскольку никак нельзя писать предисловие, выпивая и взаимодействуя на уровне улыбок и касаний, а те сто слов, которые Эмиль знал по-французски, будучи выпускником Щукинского училища при Вахтанговском театре, помогали ему скорее как аксессуары, а не как обозначения смыслов. Словом, над Туаном надо было учинить насилие, но Ткачёв решительно отказывался в этом помогать. Понимал, что нужно, более того, заинтересован был как переводчик романа, но… не мог, это выходило за рамки их взаимных ритуалов.
Только сейчас пришло понимание, что в иных ситуациях я, со всей этой окололитературной жизнью, становился еще одной лошадкой из конюшни Мариковых баек и хотя во мне не хватало одесского лоска, но Ткачёв как-то справился. Я ведь часто смеялся и над его рассказами… обо мне самом. Так вот, воспроизвожу это моими жалкими словами и усилиями памяти.
ЦДЛ. Прощальный обед (или ужин), который мой отец устраивал в честь Туана. Заняты два столика, но не сдвинуты, а так, на расстоянии. За одним сидят отец, Ткачёв, кто-то из вьетнамцев, Арканов, еще кто-то, а за другим, с блокнотом и ручкой, Нгуен Туан – он заканчивает предисловие. Туан кипятится и в виде пара пускает со своего столика всякие замечания вроде того, что он издавался в Париже, что его уважали в издательстве «Галлимар», но нигде с ним не обращались как с литературным рабом. Тем не менее сидит он отдельно и …дописывает, не делая попыток выйти из-за стола и присоединиться к гуляющей под ткачёвский перевод компании.
Ткачев слегка шокирован таким демонстративным насилием над классиком, но в то же время необычность ситуации его тайно радует, и он между делом переводит еще и реплики, которыми по ходу дела мы перебрасываемся с Туаном. А все его демонстративные потуги прервать этот процесс я пресекаю, нахально, но резонно обвиняя его в попустительстве, результатом коего и служит сложившаяся ситуация. Так продолжается минут сорок, Туан кончает предисловие и торжественно перемещается за наш стол. Он демонстративно разгневан, но горд собой и доволен тем, что закончил, наконец, эту статью.
Последний раз живым я видел Мариана за несколько часов до смерти. Из живота откачали жидкость, он был в сознании, и мы около часа разговаривали. Так вот – чуть не половину времени темой нашего последнего разговора был Нгуен Туан, и мы оба (притворно по отношению друг к другу и искренне в отношении несбывшейся нашей мечты) безумно жалели, что, когда наконец мы вместе поедем во Вьетнам, без этого человека он окажется вполовину пуст.
* * *
Должно же ему было когда-нибудь повезти! И наконец, третий по счету, его брак оказался не просто удачей. Инна была его счастливым билетом. Она как лиана обвила ствол его жизни, укрепляя и украшая эту жизнь, а в конце и продлив ее на несколько лет, причем эти нежные, лишенные демонстративности объятия питались своими корнями, не посягая, а заботливо опекая его литературные труды и заработки.
Ткачёв в семье должен был доминировать. И если первая жена не могла его по-настоящему оценить, а вторая – не хотела с этим мириться, то Инне это было совсем не в тягость. Она была женщина пластичная, и при этом прочно стояла на своих ногах, а потому легко приспособилась к манере Мариана словесно прессинговать близких по всему полю, практически этот прессинг пропуская мимо ушей. Она была ему ровня, и ее совсем не угнетало, что для окружающих, в их домашнем театре, она была персонажем второго плана, оттенявшим фигуру главного семейного героя – с его байками, специфической манерой общаться, постоянством занятий и друзей. За много-много семейных праздников я буквально раз или два видел в их двух домах ее друзей, ее родственников, хотя она с ними общалась и Марик был к ним снисходителен и не агрессивен.