истощена.
Глаза у нее ясные – и они становятся совершенно огромными, словно прямо за мной стоит некое чудовище.
Я быстро оборачиваюсь, но ничего не вижу.
Снова поворачиваюсь к Пенни – а она выбирается из кровати, словно хочет убежать от того, что увидела, но здесь никого нет. В комнате только Пенни и я.
– Пенни… все хорошо. Это лишь я.
Но она по-прежнему очень напугана. Нет, еще сильнее, чем прежде.
Ее грудь начинает вздыматься. Ноги у нее подгибаются, и она падает, как это сделал я несколько минут тому назад, и воздух пронзает громкое биканье – она отсоединилась от какого-то аппарата.
Я в панике подъезжаю к ее кровати с другой стороны. Ее ноги, такие беспомощные и худые, подтянуты к горлу. Капельница на месте, но тонкая трубочка сильно натянулась.
– Пенни, осторожно. – Я подъезжаю еще ближе.
Глаза огромные и испуганные, ладони отталкиваются от белого пола, помогая ползти прочь, а игла капельницы того и гляди выскочит из ее руки.
– Пенни, стой. – Уронив свою капельницу, добираюсь до нее.
Она бросается на меня. Трубочки наших капельниц перекрещиваются.
– Что ты делаешь? – слышу я за своей спиной голос медсестры. Она, похоже, в шоке.
– Она сделает себе больно, – пытаюсь сказать я, но медсестра перебивает меня:
– Поехали отсюда.
Я слушаюсь ее, а Пенни подается назад так сильно и быстро, что ударяется головой о стену. По комнате разносится звук удара.
Пенни замирает, ее лицо искажено из-за боли, а также из-за смятения.
Она медленно подносит к голове руку, а потом смотрит на свои пальцы в крови.
– О нет. Пенни…
Она кричит. В комнату вбегают другие медсестры, и она кричит громче, но голос у нее дрожит, словно отказывается подчиняться ей.
– Пенни, все хорошо, – умоляю я. – Не надо, пожалуйста.
Неожиданно я отъезжаю назад. Это медсестра тащит мое кресло прочь из комнаты. Меня охватывает совершенно ужасное чувство, и оно такое подавляющее, словно мне вкололи его. А что Пенни говорила о боли?
То, что причиняет тебе боль, меняет тебя.
И ты можешь стать как лучше, так и хуже, чем был.
Шестьдесят четыре
Медсестра вынимает иголку из моей руки. Я получил письменные рекомендации и визитки с телефонами нутрициолога и психиатра. Мне назначили противотревожные и обезболивающее таблетки.
– Я знаю, что это трудно, Сайе, – произносит золотоволосая женщина, моя мать. – Но тебе нужно больше говорить.
У меня уже это немного получается. Не помню когда, но я спросил врача, все ли хорошо у Пенни. Он не ответил, и тогда я поинтересовался, а нельзя ли мне увидеть ее, но он ответил: «Нет, но теперь она спокойнее». Это был мой последний разговор с кем-то.
А как-то раз, не знаю когда, я услышал, что моя мать говорит, что хочет забрать меня отсюда, потому что мне здесь плохо.
– Сайе, пожалуйста, – умоляет она меня сейчас. – Ты можешь поговорить со мной? – И лицо у нее такое печальное, что я хочу попробовать сделать это.
– Ты…
– Да? – наклоняется она ко мне.
– Волосы у тебя не черные.
– Черные волосы? – Она явно озадачена.
– И ногти у тебя не накрашены?
Она фыркает, должно быть, от смеха.
– Да, мои мысли заняты другим.
– Я… Я помню тебя. Папа сказал, что я забыл.
Она не понимает, о чем это я. И морщит в недоумении лоб.
– Джек так сказал?
– Нет, не он. А другой мой папа. – На ее лице появляются новые морщины, и она кладет мне на кровать черный бумажный пакет с ручками-лентами – в нем моя новая одежда, еще с ярлыками.
Когда я одет, медсестра говорит, чтобы я подъехал на своем кресле к машине, и вот я уже сижу на черном сиденье черного седана, а на руке у меня по-прежнему больничный браслет.
Я чувствую себя инопланетянином. И не могу не глазеть в окно на бесконечные зеленые поля и синее небо, на все расширяющийся и расширяющийся мир, на все его формы и изгибы.
Прижимаю щеку к оконному стеклу и засыпаю. И не просыпаюсь до тех пор, пока машина не останавливается перед белым каменным замком, у которого больше окон, чем я могу сосчитать.
На меня смотрит мое мерцающее отражение в блестящем, похожем на шахматную доску, мраморном полу. В воздухе висит запах моющих средств, словно целая бригада уборщиков только что покинула дом, но он кажется пустым, ведь в нем очень долгое время никто не жил.
– А где все? – спрашиваю я.
– Я отпустила их.
– Отпустила?
– Почему бы тебе не лечь в постель в твоей комнате? Я принесу что-нибудь поесть.
Но я не знаю, в какую сторону мне следует пойти, и у меня такое впечатление, будто мне нужен план дома.
Она показывает на широкую винтовую лестницу, и я поднимаюсь по ней наверх, наверх, наверх.
Добираюсь до своей комнаты на третьем этаже, но она предстает передо мной написанной по памяти картиной, на которой многие детали неверны. Во-первых, она гораздо больше, чем я помню. Здесь есть балкон – я совсем забыл о нем – и огромный, как в кинотеатре, экран на стене.
Касаюсь окон с открытыми жалюзи. Дотрагиваюсь до телескопа и коллекции каких-то предметов на полках, но мне кажется, что ничто из этого мне не принадлежит. Изучаю картины на одной из стен. Замечаю маленькую фотографию в позолоченной рамке. Симпатичные девушка и мальчик. Он одет в черный костюм, волосы у него аккуратно причесаны.
Это мой последний образ, когда я был Сайе.
Это он, я, мы.
Кто-то стучится в приоткрытую дверь. Я жду, что она распахнется, но этого не происходит, и я открываю ее сам. За ней стоит моя мать с подносом в руках, и выглядит это как-то странно и официально. Папа вошел бы без стука.
– Спасибо. – Беру у нее поднос и ставлю на столик.
Такое впечатление, будто она хочет что-то сказать, но лишь кивает мне, выходит из комнаты и закрывает за собой дверь. Я тут же снова распахиваю ее.
Она поворачивается и прижимает руки к груди, словно складывает крылья испуганная птица.
– Что не так?
– В-все хорошо. Я просто… – Я просто проверил, не заперла ли она меня.
– Точно?
Киваю, и на этот раз, уходя, она оставляет дверь открытой. Смотрю, как она исчезает за углом, беру с подноса тарелку и сажусь на пол напротив гигантской кровати.
Взяв бутерброд, поднимаю руку, чтобы перекреститься, но затем позволяю ей повиснуть в воздухе. Какой смысл в этом жесте? Мы с Пенни говорили спасибо. Пенни действительно