Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Первый раз вообще слышу про кладбище, - продолжает бородавчатый. На широком лице его вдруг проступает приветливость. - И вообще я нездешний.
Ах вот оно что. У кого ни спроси, вечно услышишь: "Нездешний". Я извинился за беспокойство, а он объяснил мне, что катер, вероятно, опоздает минут на пятнадцать ("если не больше").
Он сделался вдруг на удивление благодушным - "ничего, мол, не попишешь, приходится по долгу службы", - и я узнал, что дома у него пятеро детей и мать их, его жена, то и дело потчует его чем-нибудь горяченьким, а уж до чего жалостливая - просто сил нет, все время причитает: "Ах, бедняжка ты мой, торчишь день и ночь на своем холодном складе", только это все пустое "торчит" он там по шесть часов в день, а ночью вообще не торчит, но она заладила свое, хочет, чтобы у него уважения к себе прибавилось, да и не грех пожалеть мужа: тогда ему уже не захочется ныть и клясть свою долю.
- Значит, у меня в запасе целая вечность! - говорю я и, стремясь показать, что трезв как стеклышко, строго смотрю на часы. - Спасибо, весьма признателен вам, - говорю я, и кладовщик отвечает мне: "В добрый путь!" И, лишь пройдя сотню шагов, я изумляюсь его словам - здесь, в наших краях, не принято так говорить, должно быть, это уже весна бродит в крови, на дворе ведь и правда весна, хоть по погоде никак этого не скажешь. Я даже слегка озяб на ветру... словом, я зашагал вниз, под гору, в ту сторону, откуда приехал, чтобы отыскать кладбище; может, я даже повстречаюсь с веселой вдовой, да, конечно, мне ведь нужно лишь доказательство, лишь примета какая-нибудь, что все на своих местах, и кладбище тоже.
"В добрый путь!" - сказал кладовщик. Я вышел за городскую черту и очутился в сельской местности: то тут, то там мастерские, и кругом этакая идиллическая нищета, дома конца прошлого века с кружевными верандами, окнами на север, обнесенные покосившимися заборами, и чем дальше я бреду, тем больше покосившихся заборов. Даже сама дорога, которой я иду, преобразилась: асфальт сменился добрым старым макадамом, в глубоких рытвинах стоит ржавая вода, и в ней отражается мутное небо. Мне повстречались всего-навсего две машины: трясясь и подпрыгивая на ухабах, они медленно ползли мне навстречу и медленно проехали мимо, и я успел заглянуть внутрь. В первой, недвижно глядя прямо перед собой, сидел за рулем молодой человек; вторую машину вела старуха в нелепой шляпе, но это была другая женщина, не та, которую я прозвал "вдовой", увидев из окна вагона. А когда после двух этих малозначащих встреч я огляделся, оказалось, что я уже выбрался "на природу", настоящую и пышную природу: вокруг простирались луга, овраги, зелень, деревья и кусты, когда-то давным-давно взращенные человеком, а ныне заброшенные, одичалые. Но и здесь - ржавая вода в длинных рытвинах, и всюду топорщится густой кустарник, то тут, то там высятся бугорки, будто небритые мужские щеки. И вдруг я увидел ее. Она шла мне навстречу.
Не может же это быть другая женщина, откуда здесь взяться другой, ведь нет нигде боковых тропок... и я спохватился вдруг, что уже давно, с тех пор, как я миновал вереницу старых домов, кругом не видно ни одного дома, ни сараев, ни скота на лугах.
Но когда женщина подошла ближе, меня вновь одолело сомнение. Может она, а может - нет. Женщина, которую я увидел из окна, та, что, понурив голову, выходила из ворот кладбища, показалась мне молодой, во всяком случае моложе этой, шедшей теперь мне навстречу, ведь я еще прозвал ее про себя "веселой вдовой", "die lustige Witwe", или чем-то в этом роде, но женщину, которую я вижу сейчас, никак не назовешь веселой. И та ведь была молодая, много моложе этой!
Но шаг у женщины вполне молодой, упругий, и - что же это?.. - на голове у нее цветастый платок, в точности такой же, как у той, хотя не мог же я разглядеть платок в те мгновенья, когда поезд пролетел мимо, но, впрочем, может, все такие платки - цветастые, может, каждый из нас непременно представит себе такой вот платок цветастым? Подобная закономерность, кажется, действительно существует: достаточно послушать, как описывают эти платки свидетели в судах. А теперь, раз я уже почти поравнялся с ней, остается лишь остановиться и заговорить. "Простите, не будете ли вы столь любезны сказать мне..." - да, конечно, как полагается говорить в таких случаях, словом: "Прошу вас, извините меня, что я вас побеспокоил (примерно так ведь всегда и говоришь!)... не будете ли вы столь любезны..."
Но она даже не взглянула на меня, не остановилась, не ответила, только показала пальцем назад, туда, откуда пришла. Иду дальше. Слышу удаляющиеся шаги, но не оборачиваюсь. Почему? Может, просто не смею, ведь я знаю себя, стоит мне обернуться, и я, может, сразу же зашагаю назад. Там катер, на который я должен сесть, вещи, которые я привез: шерсть для вязанья, копченая семга, вино и, конечно же, лекарства - сколько вещей человек всегда таскает с собой, чтобы обрадовать, удивить тех, кто станет разворачивать все эти свертки, откроет чемодан, рюкзак, сумку. Там настоящее, там будни, в которые ты позволил себя замкнуть, замкнуть по доброй воле, с радостью, с той крохотной радостью, что дарит тебе каждый день будней, с радостью, которая обволакивает тебя, как пленка, совсем или почти непроницаемая, любой благословенный день будней, рабочий, трудовой, деловой день, словом, будничный (вот оно - нужное слово!), дни будней, которые текут один за другим, дни, которым мы дали названия, чтобы отличать их друг от друга и узнавать, когда они вернутся в очередной раз... У понедельника свое лицо, на нем еще лежит отпечаток только что миновавшего воскресенья - с футболом, церковной службой, изредка глоточком вина, чтобы опохмелиться после субботы, у которой тоже свое лицо - след прошедшей недели. Неделя - еще одно слово. А если, например, взять четверг, да, почему бы и нет? - в этот день неделя уже на изломе, хоть всего лишь днем раньше чаши весов были вровень. Но с четверга неделя уже невозвратимо клонится к пятнице, которая словно бы заблаговременно подводит ей итог - итог всех достижений или провалов, в пятницу можно задуматься над минувшими днями и скорбеть об упущенном, но при всем при том это день надежды, по меньшей мере надежды, именуемой бегством в субботу, о которой говорят: "Слава богу, суббота", день легкомыслия и веселых телевизионных программ, прерываемых страшными репортажами, призванными пробуждать в наших сердцах радость жизни, особенно когда нам показывают социальные язвы, чтобы мы поняли наконец, как хорошо мы живем. И, сам того не замечая, нет-нет да и сунешь в рот какое-нибудь лакомство, сидя у телеэкрана и глядя на исхудалых негритят со вздутыми животами, мятежников, восставших против гнета, на измученных заботами государственных деятелей, на министра, призывающего к терпению, на оснащенных парашютами убийц с пустыми глазами, марширующих навстречу новым злодействам во имя отечества и господа бога, если верить министру, президенту, генералу, полковому священнику... Значит, лакомство - в рот, да еще глоточек вина, и кадры на экране быстро сменяют друг друга - то радуют, то раздражают и даже: "Нет, всему есть предел, сейчас позвоню в теле..." - впрочем, ты уже подавил свой гнев, мы-то живем хорошо, лучше всех - и голодных, и сытых, может, даже лучше всех этих изощренных артистов цирка, тех, кто с риском для жизни крутятся на трапеции с застывшей улыбкой - от сверкающей головы до гибкой стопы, еще секунду назад напряженно придерживавшей трапецию, чтобы спасти жизнь гимнасту, который вертится под куполом на турнике, нет, который уже летит вот к этой трапеции под яростную дробь всех пяти барабанов оркестра, готовых довести зрителя до истерики... А на другой день - просто день отдыха, с органной музыкой и бойкими репортажами о футбольных матчах.
Итак, я иду по дороге и не оборачиваюсь, хотя очень хочется обернуться, взглянуть на "вдову". Но я упустил минуту, давно упустил. Катер, должно быть, давно уже идет своим курсом меж скал и холмов, должно быть, давно миновал вон тот узкий пролив, с трудом протискиваясь сквозь россыпь островков. Мне так хорошо знакомы эти проливы и островки, и все же я по-прежнему замечаю их и всякий раз гляжу на них с новой радостью - радостью открывателя. Вот этот островок называется так-то, а здесь перед нами - то-то и то-то, здесь я как дома, всякий раз, когда катерок огибает мыс, я заранее знаю, какой вид распахнется навстречу, а все равно напряжен ожиданием, как струна. Увидеть в первый раз небосклон, море, маяк! Вот где катер сейчас, в этот миг, может, даже миновал это место! Мой путь лежит в обратную сторону, он ведет меня прямиком к кладбищу, которое нет-нет да и мелькнет между деревьев на миг-другой, не больше. Хорошо бы узнать, как обошелся с моей поклажей тот кладовщик: погрузил ли он вещи на катер или же оставил их чемодан, рюкзак, сумку и прочее - под навесом на полках дожидаться владельца? Но, может, кладовщика сменил другой, совсем другой человек, который ни о чем и понятия не имеет, ни о каких вещах, ни о владельце их кажется, на поклаже нет моего имени, хотя, впрочем, на лекарствах есть, к пузырькам всегда прикрепляют тонкие полоски бумаги с фамилией пациента. Но ведь, чтобы узнать имя владельца, надо вскрыть его вещи, а это карается законом. Если только упомянутого владельца вещей не разыскивает полиция; ну вот, мы уже и докатились до "упомянутого"; приметы: рост 180 см, телосложение обыкновенное, да и вся внешность обыкновенная, без особых примет, глаза голубые, кажется, вот еще родинка справа от пупка - все же кое-какие отправные точки для того, кто станет разыскивать "упомянутого". Прочие приметы? Может, заячья губа? Нет, ничего подобного, никаких особых примет. Может, тирольская шляпа? Я быстро схватился за голову, сорвал с себя берет и швырнул его за обочину; пролетев над полем, он угодил в яму, здесь полным-полно ям, вся земля по обе стороны дороги в ямах, наполненных ржавой водой. А может, правда полиция уже разыскивает "упомянутого", и что с ним такое, скажите, и не был ли он "в подавленном состоянии"? Да нет... Что вообще мы знаем о душевном состоянии ближнего? Как и о своем собственном? Душевное состояние выравнивается с годами. Резкие порывы свойственны лишь молодым. Со временем убеждаешь себя, что рывки, уводящие от нормы - в ту ли, в другую ли сторону, - никак себя не оправдывают, не укладываются в существующие рамки, например в рамки семьи, да и вообще в рамки твоей среды. Великие порывы уместны разве что в театре, может быть, на трибуне или на футбольном поле, еще, пожалуй, в молитвенном доме; даже в церкви и то резким всплескам не место. Церковь - старинный храм... Так вы говорите, он был в подавленном состоянии? Да как вам сказать?.. Разыскиваемый был сдержан, головой об стенку не бился, проклиная превратности судьбы. Вот теперь - дело другое, теперь нас "повысили": "упомянутый" стал "разыскиваемым", отныне такой-то и такой-то непременно вспомнят то-то и то-то, да еще с такими подробностями, что все только будут дивиться, как это раньше не смекнули, что творилось с беднягой. Взять хотя бы минувший понедельник, когда "упомянутый" получил письмо из налогового ведомства, помните? - сначала он рассмеялся, а затем вдруг зарыдал, да и вообще он, не унимаясь, оплакивал горькую участь вьетнамцев. "Ага, все ясно: маскировка истинных импульсов!" закивает головой психиатр, получив желанное подтверждение худших своих опасений, подозрений - настолько страшных, что он тут же схватится за перо и в расчете на щедрый гонорар накропает статью: "Что считать нормой и о чем умалчивает Лэнг 1?"