Прощайте, любимые!
Нет, все, кончено с прощаньями.
Тамара отерла сухие глаза и принялась одеваться.
* * *
…Помнится, было вскоре после свадьбы… или нет, Сашенька уже родилась, да-да, как раз через год после ее рождения… в июне месяце Русанов уехал на процесс в Саратов, а Эвелина вдруг стала слать ему отчаянные письма. Заскучала невероятно, истерикой от них пахло, а что такое знаменитая понизовская истерика, он успел узнать благодаря Лидии… Сколько времени с тех пор прошло, а все никак не забывалось! Ну, Русанов отбил телеграмму в Энск: «Выезжай «Алешей Поповичем», встречаю Саратове, твой муж». Через день пришел ответ, что выезжает. Русанов снял комнаты поближе к зданию Окружного суда, где был занят на процессе, и сговорился с дочкой хозяйки, что та побудет нянькою. Он не сомневался, что Эвелина приедет с Сашенькой. Не бросит же она годовалую дочь на Олимпиаду, несколько свихнувшуюся на почве несчастной любви (своей собственной и сестры Лидии)! А впрочем, у Олимпиады уже тогда появлялись те стародевичьи привычки, которые позволяли предположить, что в будущем из нее выйдет великолепная тетушка.
А впрочем, что еще оставалось делать бедной Олимпиаде, когда…
Нет, об этом потом.
Итак, Русанов стоял на пристани, млея от любви супружеской и родительской, предвкушал, как одной рукой прижмет к себе красавицу-жену, другой – красавицу-дочку, воображал, как ночью, намиловавшись с Эвелиной, поднимется с влажных от любовного пота простыней и заглянет в соседнюю комнату, где будет спать Сашенька, постоит над ней, ангелочком, смаргивая слезу восторженной родительской любви…
Не так все вышло, как чаялось.
Пароход причалил, пассажиры пошли с чемоданами. На пароход все оглядывались со странным выражением. Прошел знакомый дантист, державший кабинет на Решетниковской улице, – Русанов знал, что у него родственники в Саратове. При виде Русанова дантист отчего-то сделался красен, будто вареный рак, и неуклюже помахал, торопливо отворотясь. Впрочем, Русанов и рад был: а то прилипнет, как банный лист, помешает семью встречать. Эвелина все не сходила. «Наверное, Сашенька раскапризничалась или описалась», – умиленно подумал Русанов.
Он водил взглядом по иллюминаторам, стараясь угадать, за которым из них сейчас его жена. Обратил внимание: отчего-то матросня «Алеши Поповича» стояла по борту всех трех палуб с букетами сирени и черемухи. Встречать, что ли, начальство какое готовились?
Вдруг женская фигура мелькнула на нижней палубе, у трапа, пробежала по нему, цепляясь за поручни… следом матрос тащил чемодан. Русанов не вдруг узнал жену. Неужто она все же одна? А где же Сашенька?
Эвелина ступила на причал, оглянулась, замахала:
– Костя! Костенька, милый!
И в то же мгновение со всех трех палуб, словно по сигналу, посыпались на пристань цветы, благоуханные охапки. Они осыпали Эвелину, сбили шляпку с ее головы. Они сбили и шляпу с головы Русанова, а одна ветка пребольно хлестнула по глазу. Полуослепший, полуиспуганный, он взглянул на пароход и увидел у самых сходней высокую фигуру в поддевке и картузе – конфетный, самоварный, картинный тип русского красавца-купчины: русая бородка, ясные глаза… Ясные глаза эти с нескрываемой тоской смотрели на Эвелину, которая одной рукой обнимала мужа, другой махала, крича:
– Прощайте, Евгений Кириллович! Прощайте и будьте счастливы!
Что касаемо Русанова, то ему для счастья экстра-необходимо было сейчас кинуться на пароход и совершенно неинтеллигентно, так, чтобы это выглядело как можно более недостойно молодого, подающего надежды адвоката, набить морду нарисованному Евгению Кирилловичу. Однако Эвелина, конечно, его желание почувствовала и с неженской силой втолкнула мужа в пролетку, весьма кстати оказавшуюся поблизости.
– Поехали, поехали! – вскричала она, плюхаясь на колени мужа и прилипая к его губам. – Пое-ха…
– Куда ехать-то, барин? – привел их спустя некоторое время в себя флегматичный оклик. Извозчик несколько отдалился от пристани и остановился за углом первого же дома, видимо, ожидая, пока Эвелина окончательно заморочит голову мужу.
– Куда едем, Костенька? – нежно проворковала она, гипнотизирующе глядя в глаза.
Он, точно кролик перед удавом, зашлепал губешками, адрес из себя выдавливая, и Эвелина продолжила свое обездвиживающее, обезрассуживающее занятие, которое завершилось только под утро. Лишь тогда вконец вымотанный и до кончиков волос счастливый Константин вспомнил про дочку, оставленную дома («Ну Костя, ну разве могло быть это , когда бы Сашка хныкала за стенкой?!»), и про загадочного картинного Евгения Кирилловича.
– А он и впрямь загадочный, – промурлыкала Эвелина. – Это он только с виду такой, знаешь, не то островский, не то кустодиевский: картуз, шелковая рубаха с витым пояском, штаны плисовые, – а на самом деле не без тонкости. Забудь о нем! Ну влюбился, ну, всю дорогу от Энска просто заваливал цветами, с каждой пристани возами их везли, я думала, умру от удушья, ну, звал остаться с ним, этаким грассирующим баском рассыпался: «Ah, inutilement vous me ne?gligez! Au revenu chez moi 200 mille, rien ne regretterait pas pour une belle dame!» [28]
– Что, так вот по-французски и рассыпался? – не поверил ушам Русанов.
– Ну я же говорю, не без тонкости он! Именно по-французски, да еще с самым лучшим парижским выговором. Да и бог с ним, все равно… (показалось Русанову или в самом деле Эвелина подавила легчайший вздох?) все равно никогда мы с ним больше не увидимся.
Конечно, шансов встретиться с Евгением Кирилловичем и впрямь было не столь уж много – велика, как говорится, Россия! – но все же Русанов счел за благо более не отпускать жену в странствия одну. Слишком уж она была красива, слишком приманчива с этими ее разными глазами – один был серый, а другой карий, да еще и с какой-то удивительной прозеленью. У Эвелины была сестра Лидия, двойняшка ее и полный вроде бы близнец, но лишь когда стояли сестры с закрытыми глазами. А стоило Эвелине поднять ресницы и блеснуть своими разными очами, как в сторону Лидии больше ни один кавалер не глядел. Совершенно так же поступил в свое время Константин Анатольевич Русанов. Он влюбился в первую минуту знакомства, ухаживать начал спустя час, на другой день заручился согласием Эвелины, через две недели решился на официальное предложение – ох, сколько дров за эти две недели наломалось, вспомнить страшно! – и теперь ни с кем не намеревался делить свою обворожительную жену вообще и ее разные глаза в частности.
Впрочем, она и сама никуда не хотела пускаться одна – вскоре вновь забеременела. Родился Шурка. Русанов хотел назвать его как-нибудь иначе, ну, хоть Николаем или Алексеем, однако Эвелина воспротивилась. Она тайно тосковала по сестре и грустно пробормотала: