Словом, мой попутчик ехал со всем мыслимым для него комфортом: с водкой, чистой постелью и своей музыкой…
Вот и сейчас он снова завел свою адскую машинку и наслаждается.
– Работа у тебя, видно, интересная. Рассказал бы? – прошу я.
– Интересная… шуруем!
– Так расскажи.
– Говорю – шуруем. Вкалываем! Как часы. Пять сотен в месяц, а то и все шесть…
Большего он не может рассказать о своей работе, как будто это пустое место, где ничего, кроме денег, не растет.
Начатая поллитровка подрагивает на купейном столике. За окном заметно темнеет. Когда мальчишка начинает резвиться, кувыркаться на полке или играть на губах пальцами, мой попутчик взглядывает на него строго и роняет сквозь золотые зубы:
– Сашка, не балуйся, а то напьюсь!
Мальчик сразу съеживается и затихает.
Вдруг, как часто бывает в поездах, заговорило молчавшее весь день радио:
– Седьмой вальс Шопена, исполняет Святослав Рихтер.
Даже искаженная хрипловатым поездным радио, музыка прекрасна.
«Так некогда Шопен вложилЖивое чудоФольварков, парков, рощ, могилВ свои этюды…»
– вспоминается мне, и становится еще печальнее на душе, но потом вдруг светлеет: я думаю о том, как хорошо, что люди учатся и работают на земле не только ради денег.
Видно, и Мишу растрогала музыка.
– О дает! О дает! Как на балалайке! – хвалит он Рихтера и протягивает руку, чтобы потрепать по плечу сына. Но тот привычно увертывается, и рука моего попутчика повисает в воздухе, так и не найдя опоры.
1972
В такси
Снег лег в октябре, уже апрель, а холодам не видно конца.
Машина летит в общем потоке по Дмитровскому шоссе. Мокрый снег лепит в лобовое стекло, «дворники» едва поспевают открывать обзор. Впереди и по бокам роятся огни многоэтажных домов, таинственным, мертвенным светом мигает реклама какого-то кинотеатра. Водитель, пожилой, в очках, на тонкой шее зябко намотан шерстяной клетчатый шарфик, концы его свисают на лацканы потертого пиджака. Он курит «Беломор», глухо кашляет.
– Скорей бы зима проходила, – раздраженно говорит пассажир, черноволосый, в дорогом сером пальто, совсем еще молодой мужчина, полный неизжитых сил и надежд.
– Вот так и гоним дни: скорей бы зима, лето, получка, отпуск… Так и прогоняем свою жизнь! – блеснув из-под очков усталыми, умными глазами, отвечает таксист и, приспустив оконное стекло, выбрасывает папироску.
Далеко впереди, на перекрестке, слышен жуткий визг тормозов, тупой удар.
Кажется, кто-то уже приехал…
1975
В автобусе
Жарко. Тесно. Нечем дышать. Запахи разогретого дерматина сидений, сгрудившихся в проходе тел и дешевого одеколона смешиваются в такой букет, что я еле держусь на ногах. К тому же одеколоном пахнет от меня – я только из парикмахерской. Закончив стрижку, знакомый черноглазый мастер сказал:
– Освежим, да?
– Если тебе хочется, Рафик, – пробормотал я неуверенно.
– План, да, – сказал Рафик и в ту же секунду дунул мне по ушам пылью цветочного одеколона.
И вот теперь благоухаю на весь автобус. Что поделаешь: у каждого свой план! «Лучше бы волосы отряхнул как следует, – думаю я, поеживаясь. – На море, что ли, поехать, обкупнуться».
Рядом со мной стоят в пляжных сарафанах и с пляжными сумками две пожилые, еще молодящиеся дамы. Морщины на их лицах и шеях искусно забиты тоновой пудрой, ногти на руках алеют свежим лаком. Та из них, что стоит ближе и невольно прижимается ко мне полным загорелым плечом, говорит подруге:
– Ах, Сима, он так неудачно умер. Как раз ему звание должны были дать, документы в Москву отослали. Тогда бы ему пенсия выходила персональная. За квартиру всего пятьдесят процентов, а свет и вода – бесплатно. У него было столько планов. Так неудачно умер.
«А кто это делает удачно?» – подмывает меня спросить. И я спросил бы ее, если бы не пахло так плебейски этим дешевым одеколоном, не кололись так противно нападавшие за шиворот волосы.
Жарко. Тесно. Сам себе не рад. Да еще шофер неумело тормозит на остановках, люди валятся друг на друга. Старуха в сарафане взглянула на меня с усмешкой, как будто я нарочно ее облапил. Фу! К морю! Скорей, скорей к морю! Сорвать одежду, разбежаться и – в воду!
1975
Сосед
Однажды поздней весной я пошел в больницу проведать соседа по дому – одинокого восьмидесятилетнего старика.
Он вышел ко мне, едва запахнувшись в халат бурого цвета, медленно переставляя усохшие ноги в бязевых кальсонах с черными штампиками казенных меток. Высоко держа белую голову и глядя поверх меня, как слепой, старик молча сунул мне для пожатия глянцевито-костистую руку и пошел по больничной аллее, словно меня не было рядом.
Стараясь занять больного, я говорил о том, что мне казалось интересным, а сосед молчал.
Минут через пятнадцать я счел свой гражданский долг исполненным, сказал громко: «До свиданья! Выздоравливайте!» – и нетерпеливо подал ему руку. Старик слабо пожал ее в ответ, впервые взглянул мне в лицо своими острыми, светлыми глазками и пробормотал едва слышно, будто говорил сам с собой:
– Только теперь, в больнице, я понял, почему болею: мне скучно с вами жить.
Я так и не понял, что он хотел сказать. Может быть, то, что его поколение уже ушло, что «передового нет» и он стоит «на роковой очереди»? Или только то, что я наскучил ему своей пустой болтовней? Не знаю.
Но когда сосед повернулся и пошел к серому больничному корпусу, глядя ему в спину, я с неожиданной болью почувствовал глубокую родственность между нами и понял, что я ничего не знаю о нем, так же как он обо мне, что наши души друг для друга воистину потемки. И мне вдруг захотелось догнать соседа и найти с ним «общий» язык, поговорить «по-человечески», как будто до этого я всегда говорил с ним «по-птичьи»… Но я не догнал его.
А вечером старик умер. И так и осталось неясным, что же хотел он сказать мне в тот свой последний день на больничной аллее, где так остро пахло карболкой и молодой, только что скошенной травою.
1975
Старуха
Летом эта подмосковная деревушка бывала полна праздного народу, а зимой в ней жила одна-единственная старуха.
Летом старуха сидела на рельсе у колодца и всякому человеку могла обстоятельно объяснить, как пройти туда или сюда; где найти то или се; как будет лучше – так или сяк и где будет лучше – там или сям. Летом жизнь шла сама собою, не нуждаясь в ее, старухиной, поддержке. А зимою в деревне было так пусто, что туда не залетали даже птицы. И выходило, что за всю жизнь зимою здесь отвечала только одна старуха. Каждый божий день, с зари и до зари, она натаптывала в снегу дорожки от колодца к чужим, наглухо закрытым домам. А натоптав от колодца, иногда соединяла некоторые дома тропинками и между собою – как будто хозяева ходили друг к другу в гости. Домов было всего шестнадцать, но старуха еле передвигала свои отечные ноги, дышала тяжело, с хрипом, то и дело вытирала пот, постоянно блестевший в серебристых волосках над ее верхней губою.
Старуха была сырая, грузная, но жила долго. А когда умерла, то в ту же ночь все дорожки занесло снегом.
Наутро взглянул с небес Господь, увидел, что нет дорожек, и забыл эту деревню…
1975
Журавли
Высокое небо все в темных и светло-серых кучевых облаках. В воздухе пахнет палыми листьями, лесной сыростью. Галки суетливо умащиваются на рыжей верхушке корабельной сосны, бранятся друг с другом. Где-то за лесом урчит трактор. Наш дачный лес приуныл после долгого дождя, боится поднять голову, еще не верит, что хляби небесные закрылись.
Кур-кур-курлы!
Вот они, милые, летят… Черная нитка журавлиной стаи видна все отчетливее, особенно когда она проплывает на фоне светлых кучевых облаков.
– У меня давление сто семьдесят на сто десять. Нижнее особенно мучает.
– Вам нужно принимать раунатин.
– Как же, пять лет пью.
Я сижу на верхней террасе санаторного корпуса, разговаривают внизу.
Кур-кур-курлы!
Мур-мур… – уже где-то совсем далеко мурлычет трактор.
Галки примолкли.
Журавли то летят клином, о котором столько написано и спето, то строй их рвется на полоски, то снова соединяется. Наверное, молодежь еще не смирилась – все норовит выскочить вперед.
Кур-кур-курлы!
У них своя жизнь, а у меня своя. Они птицы, а я человек. Но почему они так дороги мне? Почему сердце щемит, когда я провожаю их долгим пристальным взглядом? Почему в их полете мне чудится тайна? Почему даже галки примолкли, слушая журавлиный табор? Почему в их курлыканье столько несказанной тревоги? Почему?
Не знаю. Но как хорошо, что есть журавли на белом свете. Хорошо еще и потому, что они возвращают нас, пусть ненадолго, к тем дням нашей жизни, когда все было – тайна и радость. Когда мы не знали ничего плохого и были уверены, что узнаем все хорошее. К тем дням, когда мы еще не разучились без устали спрашивать: почему? почему? почему?