Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В мире укрупненных деталей и углубленных наблюдений над алгоритмами связи слов и вещей возникает абсолютно современная тема, имеющая отношение к любому человеку. Речь о его несвободе, о глобальной зомбированности не только ложными идеологемами, но и шаткостью бытовых норм и устоев.
Нынешний запретительный психоз, охвативший полмира, напрямую связан с тем, что более невозможно отличить «целомудренное» от «оскорбительного», поскольку, по Льву Оборину, Язык мстит целомудренным словарям и нецеломудренным словарям.
Вот раздвигается кулиса;блудливые глаза пуриста,любовь и гордость окулиста,высматривают недочет,разыскивают экстремиста;но тут со сцены все стремится,со сце стремится и течет,как по реке, на плавникеи хлоп магнитом по щеке!
Так или иначе, мы живем в мире, в котором разрушено сотрудничество означающих и означаемых, все события не только могут быть истолкованы по-разному, но и объективно имеют различную природу, напрямую зависящую от способа называния:
я ноги промочил.я что-то промычал.мне в спину луч светили что-то означалпустую похвалуи полую хулуи то, что я стоюв ветровке на углу.
Ну и что же теперь делать: не задаваться «оборинскими» вопросами с риском утратить свободу мысли и действия, стать объектом манипуляций, «органным штифтиком», в который так боялся превратиться герой Достоевского? Или эти вопросы все же перед собою поставить – с риском утратить стимул к любому жесту и действию, поскольку страх зомбирования лишает малейшей способности активно присутствовать в мире? Нет, задуматься необходимо, иначе невозможно овладеть своими же эмоциями, ну, хоть бы при посещении аптеки:
С аптечной стены наблюдают внимательно за тобойБоярышник и подорожник, бессмертник и зверобой.В детской больнице бодришься, но размышляешь о том,Как на стене Лисица общается с Колобком.Простые изображения. Плацебо и суррогат.Но только глаза закроешь, они в темноте горят.Меня вот не отпускают, как бы я ни хотел,Ни Колобок с Лисицей, ни трава чистотел.
Избыток видения, единожды обретенный, более невозможно выключить, типовые вопросы возникают практически в любой отдельно взятый момент жизни, скажем, когда вдруг становятся различимы шаги соседа с верхнего этажа.
Когда шагисосед над головойдругой в метро хрипя толкает в боквот этот студень кашляет живойвот маятник вверху он одинокСказать о нихнарочно напроломно звук скользит и вот сравнить готовкак быстро едешь вымершим селомненужный скальпель меж гнилых домовПростая речьпускает в закромавзгляните убедитесь ничегопусты сусеки и зерно письмаистолчено
Существует, конечно, и противоположная опасность – человечеству грозит не только тотальная унификация и деперсонализация личности, но и угроза прямо противоположная: распадение общности собеседников, способных к диалогу, говорящих на одном (пусть и конвенциональном, клишированном) языке на немую толпу одиночек, лелеющих свою автономию и свободу и совершенно лишенных возможности понять друг друга. И у этой проблемы есть свои философские предтечи – место британской аналитической философии здесь займет континентальная метафизика прошлого столетия, вернее, борьба с традиционной метафизикой, например сартровская…
Энтропия выходит замуж за время, у них не рождаются дети.Время везде рассылает своих термитов.Даже сама эта мысль с наивностью превращается в горсткувопросов разнокалиберного тщеславья:первый ли я на земле, произнесший это?Нет, успокойся. Вряд ли.Человек не живет без железа в крови, но оно ржавеет,как табличка с названием итальянского полустанка.
Странно, но никогда до этой самой минутыя не говорил ничего, что так бышло вразрез с ощущением. Потому что я счастлив.
Ведь сказано же, что счастье – это когда тебя понимают! Здесь, правда, речь не о необходимости взаимного понимания друг друга людьми с разными убеждениями, о котором речь шла в старом фильме советского времени. Взаимопонимание нынче затруднено не только различием мнений и убеждений, но и проблематичностью мнений и убеждений самих по себе. В ракурсе поэтических рассуждений о природе восприятия слов и вещей Лев Оборин, пожалуй, не имеет себе равных уже сейчас. Это не отменяет однако пожелания выхода за пределы описанной магистральной темы – тогда Оборину окажутся подвластны также и иные рубежи смысла.
БиблиографияОбъемно и в цвете. М., 2002.
«Солнце ползет по низинам, по замерзшим трясинам…» и др. стихи // Волга. 2009. № 1–2.
В плотных слоях кукурузы // Зинзивер. 2009. № 3–4 (15–16).
Мауна-Кеа. М.: Арго-Риск, Книжное обозрение, 2010.
Магматический очаг // Дети Ра. 2011. № 5 (79).
Пусть будет так // Интерпоэзия. 2012. № 2.
Бесстыдство // Октябрь. 2012. № 8.
Натуральный ряд // Интерпоэзия. 2014. № 1.
С точки зрения смолы… // Урал. 2014. № 11.
Вера Павлова
или
«Метастазы наслажденья…»
Новость и свежесть поэзии Веры Павловой постепенно обратились в атрибуты поэтического амплуа – это нужно сказать сразу. С учетом существенных изменений в восприятии образа и мифа Павловой, ставшего привычным, почти рутинным, – более понятен (по контрасту) шок, некогда объявший ценителей поэзии и блюстителей устоев и принципов, впервые узревших на бумаге коротенькое павловское «Подражание Ахматовой»:
и слово х… на стенке лифтаперечитала восемь раз подряд
Неизвестно, сколько еще раз перечитывали этот общедоступный текст поклонники и хулители, но его краткость сразу же была воспринята в качестве преданной сестры новоявленного таланта. Этакие эротические хокку – вот к чему приучила Павлова читателей, – впрочем, со временем стало ясно, что эротика в этих доморощенных малостишиях может и отсутствовать, главное – меткая наблюдательность и созерцательная медлительность, таящая скрытую энергию:
Книга на песке.Ветер дает мне урокбыстрого чтенья.
«Японские» ассоциации на этом не исчерпываются: сокровенные признания просвещенной дамы, блюдущей собственную независимость, пристально всматривающейся в детали жизни вокруг, не замыкающейся в пространстве спальни, детской и трапезной, – ясным образом отсылают к знаменитой книге Сей Сенагон или по меньшей мере к ее экранизации – фильму Гринуэя, соименному одному из сборников Веры Павловой («Интимный дневник отличницы»):
С наклоном, почти без отрыва,смакуя изгибы и связки,разборчиво, кругло, красиво…Сэнсей каллиграфии ласкивнимателен и осторожен,усерден, печален, всезнающ…Он помнит: описки на кожепотом ни за что не исправишь.
Какие еще фоновые смысловые подтексты неизбежно возникали у читателя, некогда изумившегося смелости Павловой? Реалии рубежа позапрошлого и прошлого веков: «Дневник» Марии Башкирцевой, первые сборники Ахматовой, мистическая Черубина де Габриак – образчик исступленной женственности совершенно иного рода, но так же властно популярная у читателей вплоть до самого разоблачения мистификации. Если приглядеться хорошенько, то и «Павлова Верка» может показаться мистифицированным объектом, сознательно выстроенной конструкцией, поскольку основные мотивы ее писаний сплошь сотканы из узнаваемых лоскутьев. От «протофеминистической» (так и хочется употребить слово-сорняк «гендерной») мощи Башкирцевой до нетленного облика «полумонахини, полублудницы», невпопад надевающей перчатки.
Что еще? Ирония в адрес всех «мужских» попыток описать сокровенную тайну соединения тел и душ (от «Песни песней» до «Зимней ночи» и пушкинского сокрытого шедевра «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…»). Кстати, о пастернаковском стихотворении разговор особый: Павлова не без блеска пародирует демонстративную, вселенски трогательную неловкость влюбленных из нобелевского романа:
Свеча горела на столе,а мы старались так улечься,чтоб на какой-то потолокложились тени. Бесполезно! …
Образ (или призрак?) «сексуальной контрреволюционерки» возник в стране, где за пару лет до описываемых событий и секса-то не было, ежели кто не помнит. Призрак оказался – с человеческим лицом, и он (вернее, она) без боязни и без утайки бойко заговорил «про это» в самых разных контекстах и ракурсах. Самыми важными и глубокими, как можно предположить, оказались два контекста этого словоизвержения. Во-первых, субкультура детства, отнюдь, впрочем, не сводимая к шалостям пубертатного возраста.
В школе в учителей влюблялась.В институте учителей хоронила.Вот и вся разницамежду средним и высшим образованием.
Во-вторых, библейские обертоны, придавшие полузапретной сфере жизни новую легитимность, освященную благородной архаикой стиля и серьезностью интонации: