куб и сделать меньше зеленый. Тогда плечо не будет… плечо станет… понимаете?
Женщины и мужчины зажимали в зубах папиросы и, подобрав чумазые халаты, спускались с лестниц на пол.
Курт носился по холстам с кистью в руке и кричал:
– Товарищ, как сказать по-русски: углубите плоскость лобной кости?
Маленькая женщина переводила:
– Товарищ Ван говорит, что надо сделать энергичный лоб.
Тогда чья-нибудь кисть подбиралась к синекожему человеку и приклеивала на его лоб мазок кобальта.
С темнотой, вытерев руки газетами, спускались вниз, и над селедочными тарелками переводчица, смеясь, рассказывала Курту, как ухитряются по одному обеденному талону получить две порции супу.
Курт тоже смеялся, прожевывая вязкий хлеб, и говорил сквозь смех:
– Необыкновенный народ! Изумительный! Насчет супа смешно. А вообще. Как он посмел все это сделать?
Он обводил глазами уткнувшиеся в тарелки лица и снова смеялся.
– Здесь даже суп пахнет вощанкой и ротатором. Сколько пишут! Изумительный народ!
Он нагибался к соседке и, снизив голос, таинственно произносил:
– За всем тем я вижу большой смысл. Очень большой, здоровый смысл.
Когда-то в Кадашевой слободке ютились царские ткачи – люди столь же терпеливые, как и мастера. Из слободы уходили только в пожары, вынося пожитки и полотно на ближние пустыри. После пожаров строились, починяли станки, садились ткать. На пожарищах валялись стервы, их никто не убирал, и над ними кружило воронье, отдыхая на оголенных печных трубах, обугленных столбах, на новых, непокрытых стрехах. Ткачи считали пожары, стервы, воронье своим уделом, изо дня в день, от зари до зари гнулись над скатертями для царской челяди, горели, строились, обучали детей и внуков ткачеству.
С тех пор Кадашева слобода обросла камнем, на юг от нее вырос город, а память о ткачах истерлась. Но, может быть, внуки внуков их ходили еще ко всенощной в церковь Воскресения, что в Кадашах. Как при тишайшем царе Алексее, пробирались они уличками, осеняя себя крестиками, когда из-за угла вылетала стайка ворон. И – как в забытые времена, после пожаров, – выглядывали кое-где на перекрестках оголенные печные трубы.
В Кадашах, у Канавы, бок о бок с богомольцами, может быть последышами царских ткачей, гнездились ломовые извозчики – озорной, тяжелый народ. В полночь они вывозили по Ордынке дохлых лошадей и сваливали падаль в переулке у какого-нибудь подъезда былого купеческого дома. С рассветом на крышу дома, на железный зонт подъезда садилось воронье, каркало, снижалось на стервы, долбило лошадиные черепа крепкими клювами.
Поутру ломовики, растопырив на телегах ноги рогатками, неслись к вокзалам. Сквозь грохот колес и подков они буйно кричали на вереницу людей, тянувшуюся по трамвайным путям:
– Береги-ись!
– Весе-лей, сотруд-нич-ки, весе-леей!
– Нно-оо!
– Сотруд-нич-ки!..
Такой увидел Москву Андрей с первого дня, поселившись в Кадашах, и такой возникала она перед ним каждое утро.
Он знал, что в этом городе, где-то неподалеку от сердца его, в узле переулков, над невысоким домом, точно крыльями стервятника, подстерегающего гурты, развевает концами трехцветное –
schwarz-weiss-rot – черно-бело-красное —
знамя.
Оно неотступно преследовало Андрея, нависало над ним в тихой прохладе Розенау, врывалось в его бишофсбергскую мансарду и теперь вновь настигло – неумолимое, хищное –
schwarz-weiss-rot.
И вот однажды, свежим полднем, Андрей очутился в переулке, где развевалось это знамя, и вскинул глаза на крышу невысокого дома.
Под флагштоком германского посольства стоял человек и развязывал шнур флага.
Андрей остановился.
Человек спустил флаг, уселся на край крыши, в руке у него что-то блеснуло. В тишине переулка раздался дробный протяжный треск, будто на железную крышу бросили горсть гороху и он посыпался по скату в желоба. Звук повторился раз, другой. Человек поднялся и начал быстро перебирать шнур.
Тогда от трехцветного полотнища, комком лежавшего на крыше, отделилась узкая красная полоса и, как вымпел, задергалась вверх по флагштоку.
На посольской мачте Германии был поднят красный флаг.
Человек подобрал черно-белый остаток флага, скомкал его, сунул под мышку и, присев на корточки, скрылся за коньком крыши.
Во дворе, точно сорвавшись с привязи, заторкал мотор, и в тот же момент за ближним углом ему отозвался другой. Два автомобиля почти столкнулись у ворот. Блестящий, начищенный лимузин выезжал с посольского двора, – и пыльный, помятый торпедо, точно вагонетка шахтера, подлетел к посольству по переулку.
Андрей успел подойти к воротам.
У пыльного автомобиля не отмыкалась дверца, и седоки повыскакивали из машины через борты кузова. Серые куртки германцев и порыжевшие шинели русских вдруг замешались в густую кучу, и нельзя было понять, как могли все эти люди уместиться в одном автомобиле. Дверца блестящей машины медленно открылась, на подножку ступил худощавый гладкий человек.
– Что такое? – спросил он и потянул одной бровью вверх.
Кургузый солдатик, заломив полинявшую бескозырку на затылок, отчетливо объявил по-немецки:
– В Москве из германских пленных образован совет солдатских депутатов Германии.
Гладкий человек опустил бровь.
– Какое мне дело, что образовано в Москве? Прошу дать дорогу моей машине.
– Совет солдатских депутатов Германии в Москве постановил принять все дела посольства бывшей Германской империи.
– Я повторяю, меня не касаются постановления совета, о котором вы говорите.
Гладкий человек легко поднял руку и приказал посольскому солдату, стоявшему под ружьем:
– Расчистите мне дорогу и закройте ворота.
Вместо того чтобы исполнить распоряжение, солдат показал ружьем на крышу.
Гладкий человек медленно поднял голову.
Тогда кто-то из приехавших крикнул:
– Назад!
Гладкого человека протолкнули в дверцу лимузина, захлопнули ее, навалились, как по команде, на радиатор и крылья плечами и вкатили автомобиль назад, во двор. Шофер помогал направлять машину рулем, и по обветренному лицу его скользила чуть приметная кривая улыбка.
Андрей качнулся к солдату под ружьем.
– Что случилось?
Каменный холодный взгляд уперся в Андрея, и тонкие губы старательно выговорили изломанные слова:
– Тофарытш нье снает? Германца органисофаль ссофьет. Германиа Россиа фместье.
Андрей не дослушал солдата. Он смотрел во двор, где перед вышедшим из автомобиля гладким худощавым человеком толпились германские куртки и русские шинели.
Какой-то солдат растолкал толпу, подошел к гладкому человеку и бросил к его ногам черно-белую полоску флага. Гладкий человек не шелохнулся, и материя легла перед ним траурным подножием.
Андрей посмотрел на солдата, который принес и кинул обрезок флага.
– Курт! – вскрикнул он и бросился в ворота.
Солдат вглядывался в него, пока он перебегал двор, потом отступил на шаг и спросил тихо:
– Андрей?
– Курт! Курт!
Тогда солдат рванулся к Андрею, зажал его голову в ровных, прямых своих руках и еще тише проговорил:
– Андрей, милый друг…
– Если бы я просидел это