Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В этом у нас, что называется, единодушие.
— С главным?
— Да, с Владимиром Георгиевичем: он, хотя и главный рыбовод, но, как говорится, и швец, и жнец, и в дуду игрец, — может и грузчиком, и плотником, и бетонщиком, в общем, везде, где нужно, и в любую минуту дня и ночи. Есть, знаете ли, такая увлеченность делом, которая сродни одержимости.
— Говорят, — заметил я Татьяне Михайловне, — что сильная увлеченность непременно передается и другим?
Она согласилась:
— Точно! И тогда образуется как бы особенный климат коллектива, в котором главное — соединенный интерес. Мы — островитяне, и вот он, наш мирок: зеленые сопки, высокие травы, речка, завод… Иногда призадумаешься, и даже не верится, как далеко мы от центра! Чем же заняться людям в такой глухомани, особенно в долгие снежные зимы, когда сугробы до крыш? Может быть, только и занятий, что тихий уют самовара, преферанс да размышления о судьбе-злодейке, забросившей в такую даль?
Плечи ее дрогнули, она улыбнулась.
— А что ее корить, если она — избранница? Тут у нас все добровольцы, и каждый рвался на Курилы. Возможно, они сожалеют? А нисколько! Спросите у наших техников-рыбоводов, у Юрия Николаевича Цветкова или Ирины Владимировны Дельновой, у мастера Александра Саморукова или у Рудольфа Жуйкова, — они и не мыслят себя без этого нашего дела, без острова, завода, океана. Я — тоже. И главный, конечно. Задачи-то у нас какие… всечеловеческого значения!
Она не оговорилась, нет, прямо взглянула на меня и повторила:
— Это без преувеличения. И, тем более, без хвастовства. В путину 1972–1973 годов мы вывели в наших инкубационных аппаратах 54,2 миллиона штук мальков: 32,5 горбуши и 21,7 кеты. Сколько их уцелеет до зрелого возраста? Пусть только одна треть… Пусть еще меньше — одна четвертая. Все же это миллионные стада! Но океан велик, и никто не знает, в чьих сетях затрепещет он, мой лосось, — в наших ли, в японских, в корейских, в индийских или американских?
Мы никогда не скажем: это все наше, отдайте нам. Нет, мы говорим другое: успеха и радости вам, рыбаки!
У нее несомненно была та искренняя, сильная увлеченность избранным делом, которая передается другим. Над тихим урочищем уже спустился вечер, и только на вершине сопки, на снежнике, еще тлел и дымился закат. Мы и не заметили, когда к нам приблизился главный — Владимир Георгиевич, тоже присел на камень рядом с Татьяной Михайловной и сказал негромко, как-то совсем по-домашнему:
— Я слышал, Таня… Да, правильные слова.
И сказанного им, да еще открытой и теплой интонации было вполне достаточно, чтобы понять, как ценит он свою увлеченную помощницу, человека большого, вдохновенного дела. Попутная машина все еще не объявилась, но я не досадовал на нее: с ними было так интересно, с одержимыми.
Дно омута белело светлыми камнями, и мощный пласт воды был удивительно прозрачен. Мы всматривались в тихую, зыбкую глубину, отчетливо различая, как тесная, темная стая лососей размеренно, неукротимо движется вверх, на быстрину. Близость огромных живых рыбин и тревожила, и волновала. Она была исполнена высокого торжественного значения, немая процессия сильных серебряных красавцев, бесстрашно устремленных к своему последнему рубежу — ради жизни.
Далекий друг
Капитан японской рыболовной шхуны был подчеркнуто вежлив. Он почтительно просил глубокоуважаемого господина начальника порта Северо-Курильск великодушно разрешить шхуне «Модзи-Мару» заход на короткое время в этот порт, ввиду несчастья, которое постигло команду шхуны во время недавнего шторма.
Из порта спросили:
— Что именно необходимо экипажу шхуны?
Ответ последовал длинный и вычурный; из него с трудом можно было уяснить, что на шхуне кто-то серьезно травмирован и нуждается в срочной медицинской помощи.
Заход был без промедления разрешен, гостям указали место стоянки на рейде, и моторный бот с «Модзи-Мару» вскоре доставил к причалу раненого японского моряка. Его сопровождали два матроса и помощник капитана — маленький, смуглый, подвижный штурман, который неплохо говорил по-русски.
— Мой капитан настолько расстроен и огорчен, — сказал штурман, старательно кланяясь всем и каждому, четко, по-книжному произнося русские слова, — да, настолько расстроен, что сам не может явиться к господину начальнику порта и поэтому прислал меня. Боюсь, что мы опоздали, хотя, видит бог, как спешили! Вчера этот бедный матрос, которого мы доставили сюда на носилках, сорвался, по собственной неосторожности, в трюм, поранился и потерял много крови. В нашем экипаже нет врача, а когда произошло несчастье, мы находились далеко в океане, и наши сети еще не были выбраны.
Вызванный по тревоге в порт главный хирург Северо-Курильского района Горшенев заботливо склонился над раненым, пытаясь прощупать пульс; это ему не удалось, и он заметно помрачнел.
Маленький штурман снова поклонился и, неуместно улыбнувшись, спросил почему-то шепотом:
— Мы, господин доктор, опоздали?
Горшенев резко выпрямился:
— Сначала следовало бы заняться раненым, а потом выбирать сети.
Маленький японец притих и посмотрел на доктора.
— Оставить сети в океане? Понимаю, они могли сохраниться, однако могли и пропасть. Но ведь это целое состояние, и, в случае пропажи, кто возместил бы моему шефу такой убыток? Может быть, раненый моряк?
Этот вопрос штурману и самому, видимо, показался забавным, и он засмеялся, но доктор строго сдвинул брови, и японец смолк.
— Просто у нас различные этические нормы, — сказал Горшенев, продолжая осматривать раненого. — Для вас было самым важным — сохранить сети. Почему бы сначала не подумать о человеке? Ваше промедление может обойтись раненому слишком дорого.
Почему-то маленький японец засуетился, испуганно всплеснул руками.
— Одну минутку, доктор! Я должен передать ваши слова моему капитану.
Горшенев кивнул портовикам, и те осторожно подхватили носилки.
— Можете передать, — сказал доктор японцу, — что потерпевшему нужна кровь, и мы сейчас же приступим к переливанию.
В этом городе все близко; от причала до больницы тоже рукой подать, и хотя доктор спешил в операционную, он не мог не обратить внимания на странную перемену в поведении маленького штурмана: тот взбежал на крыльцо и стал у прохода.
— Сначала, доктор, прошу мне сообщить, а я немедленно передам моему капитану, что значат эти ваши слова: «слишком дорого»? Речь идет о моем подчиненном, доктор, и я должен знать…
— Это не имеет значения, — заметил Горшенев.
— Как, то есть, это не имеет значения? Матрос — мой подчиненный, он — мой человек! Разве я не вправе спросить вас о цене? Извините меня, но я вынужден настаивать, доктор…
Медсестры спокойно отстранили шумного гостя с крыльца, приняли раненого и сами внесли в больницу. Любопытные остались на улице, в их числе и маленький нервный штурман. Крайне обеспокоенный и возбужденный, он принялся расхаживать от крыльца до калитки и обратно, все ускоряя шаг, поминутно поглядывая то на ручные часы, то на окна больницы, то на рейд, где в просторном вместилище бухты чернел силуэт его шхуны.
Любопытные постепенно разошлись, а японцу, видимо, надоело мерить ускоренным шагом дорожку, он поднялся по ступенькам и осторожно постучал в дверь. Дежурная санитарка тотчас же открыла ему, и он спросил шепотом, будто по секрету:
— Жив?..
Она утвердительно кивнула, но маленький штурман, казалось, не поверил:
— Правда… жив?
— Пульс уже прощупывается, — доверительно сообщила санитарка. — Однако сбивчивый. Доктор продолжает переливание. Но что вы так волнуетесь — больному-то от этого не легче. Можете уезжать к себе на судно, а завтра наведаетесь.
Маленький штурман поклонился, смущенно улыбаясь:
— О, я, конечно, уехал бы, однако служебный долг… Я не знаю, что доложить моему капитану. Мне нужно видеть доктора — он сказал, что это слишком дорого, но… сколько?
Санитарка не поняла:
— Что «сколько»? Может, ваш больной пробудет здесь целую неделю.
Он снова кивнул и еще шире улыбнулся.
— Вот и хорошо! Я только хотел бы узнать, сколько стоит это… знаете, как-то неудобно спрашивать… да-да, вы правильно меня поняли, сколько?
Женщина резко выпрямилась и сразу же стала значительно выше его.
— Вы спрашиваете, сколько стоит…
Он подсказал с очередным поклоном:
— …Да, кровь.
Санитарка повернулась и закрыла перед ним дверь.
В операционной в ту ночь никто не уснул до самого утра. Безвестный японский моряк, заброшенный судьбой на этот далекий остров, не приходил в сознание. Трижды ему переливали кровь, но улучшения не было заметно. Снова и снова прослушивая сердце, прощупывая пульс, доктор Горшенев время от времени испытывал такое чувство, будто в руке его, под кожей пальцев, билась, текла и с трепетом ускользала почти зримая, осязаемая струйка жизни. По личному, уже немалому врачебному опыту он знал, что между доктором и больным в какие-то неуловимые моменты возникают особые, сложные связи, как бы невысказанное эмоциональное взаимопроникновение. Утром, когда матрос открыл глаза и сначала безразлично, потом внимательно и удивленно посмотрел на врача, именно в те мгновения Горшенев ощутил возникновение контакта и понял — человек будет жить!
- Весенняя ветка - Нина Николаевна Балашова - Поэзия / Советская классическая проза
- Избранные произведения в двух томах. Том 2 [Повести и рассказы] - Дмитрий Холендро - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том II - Юрий Фельзен - Советская классическая проза